Дядя Николай и его супруга тётя Полина
Светлой памяти моих
родственников –
Братьев моей мамы -
Акима Максимовича Булацана (замученного гитлеровцами в концлагере совхоза
«Красный» в Симферополе), Григория
Максимовича, - пропавшего без вести в
том страшном, 1941, где-то у города Лида, Николая Максимовича, - умершего уже
после войны, но от ран и контузий; брата моего отца, Ильи Семеновича
Пилунского, погибшего в первые же дни войны, а так же всех моих близких
родственников, кто прошел войну, прошел через муки и страдания и вернулся
домой: моего отца, Петра Семеновича Пилунского и его братьев Николая, Томаша
(Тимофея), Доминика (Демьяна), мужей папиных сестер, Антона Игнатьевича
Рыдвановского, Алексея Ивановича Чернецкого, Алексея Ивановича Бовсуновского,
Виктора Петровича Ставинского, дедушку моих детей Петра Корнеевича Красу…, и моих двоюродных братьев Леонида, Юлия, Петра,
Николая Пилунских, Максима и Петра Любецких
и…, да простят меня те, кого я забыл, но кто уходил на ту войну в основном из
Симферополя… Царствия Вам небесное и спасибо, что вы были, что вы сделали все
чтобы МЫ БЫЛИ… Не только ОНИ, но и мы ВСЕ.
Этот рассказ,
совершенно правдивая история про моего дядю, Николая, который пережил всех своих сестер и братьев,
прожив страшную, трудную, но достойную и честную жизнь… не дожив всего лишь год
до своего столетия. Все в рассказе, нет, почти все, правда. Лишь только очень небольшие
художественные уточнения, но мне кажется, дядя простит… Оттуда.... А его
многочисленные родственники, а значит и мои, что живут в Симферополе подтвердят, что это
правда!
С Победой Вас,
дорогие мои! На моем столе уже стоит чарка с горилкой, прикрытая коркой
житнього хліба, та палає Помінальна свічка…
Звёдочка
Во время внезапной бомбежки она потеряла все: маму -
замечательную кобылицу, извозчика Ивана - сельского хлопца,
любившего лошадей более, чем самого себя. Кроме нее, крошечного тонконогого
жеребеночка, семи дней от роду, погиб весь взвод, по ошибке
уничтоженный родной авиацией.
После налета все было мертво, разве что одна она,
Звездочка, носилась среди дымящихся останков людей, лошадей, телег и полевой
кухни. Так бы, наверное, и сгинула она в том молохе, где не то что жеребенка, а
людей некому было пожалеть, если бы не дядя Николай.
Он был родом из села Григорьевка, что умостилось в
степи напротив крымского берега. Для него, потомственного хлебопашца, лошадь
была не просто домашней скотиной, а частью собственного естества. Как для его
дедов, прадедов и далее, в глубину тысячелетий. Для такого народа конь – более
чем часть жизни, это скорее божество. И редко вы найдете в этом народе, испокон
веков заселяющего родючую землю от Дона до Карпат, человека, который бы не
любил бы своего друга и спутника по всей своей трудной истории – коня.
Дядя Николай, раненый еще в 41-ом, был снова призван
по причине нехватки численного состава армии, обескровленной взятием Перекопа.
Служил он конюхом, и по приказу приехал хоронить останки боевых товарищей.
Увидев истекающую кровью Звездочку, поймал ее,
приласкал, потом долго лечил, замазывая рану ворованной в медсанбате мазью
Вишневского, поил молоком, что выменивал на нехитрые запасы из
заплечного мешка. И выходил - вопреки строгим ветеринарам, требующим
немедленно избавиться от жеребенка.
Случалось, что дядя Николай докладывал, что сдал
Звездочку «на мясо», а сам прятал и богохульствовал, читая «Отче наш» для нее,
чтобы не дай Бог, чего не случилось.
Бывало так, что дядя Николай укладывал ее в свою
походную койку, а сам ложился на холодный пол, укрывшись рогожей, густо
пропахшей конским потом. Ухаживал, как за своей дочерью, и она потихоньку
выкарабкалась. К концу апреля Звездочка уже пощипывала травку на клумбах
графского замка, где они застряли надолго, и даже пыталась бегать на еще
нестойких ногах. Иногда ночью, тихонько, чтобы не разбудить своих товарищей,
изможденных ратным ремеслом, он растирал ей овес, чтобы чего не вышло с ее
неокрепшим, без материнского молока, животиком. А утром над ним подсмеивались
товарищи, притворявшиеся спящими под его шепот и овсяное шелестение.
Потом наступил мир, и начался праздник, хотя еще и
постреливали. А когда однажды ночью Звездочка подняла
переполох, разбудив всех пронзительным ржанием, и выяснилось, что в
замок пытались проникнуть гитлеровцы, она была торжественно зачислена в состав
полка.
Еще через время она уже бегала по графскому саду и
озорно взбрыкивала. А когда поехали, кажется, домой, на восток, а потом и
дальше, и когда стало ясно, что на новую войну, она уже была подростком
веселого нрава, светло-гнедого окраса, с белыми носочками, с красивой
звездочкой на лбу и задорной светло-каштановой челкой.
При каждой остановке дядя Николай выносил ее из
телячьего вагона, чтобы она побегала по травке, и ходил за ней, нащипывая за
пазуху душистый весенний лошадиный провиант.
Эшелон остановили где-то на Дону - для
переформирования, а через несколько дней комиссованный рядовой и бесхозный
жеребенок отправились где на перекладных, а где и пешком, домой, в
причерноморские степи.
Дома все оказалось так плохо и голодно, что дядя
Николай, пользуясь тем, что у него, в отличие от односельчан, были документы,
отправился вместе со Звездочкой, которую приказали оприходовать в колхозе как
тягловую силу, на заработки в Симферополь, где издавна
жили родственники.
Крым встретил их страшным безлюдьем – после
дважды от края до края прокатившейся войны, расстрелов, мобилизаций, угонов,
репрессий и преступных депортаций, с трудом оживающий, разрушенный, подселенный
чужими людьми и запуганным местным населением. Пошел работать каменщиком – не
хватило сил, сторожем – мало платили, едва хватало на жизнь самому, а надо было
думать, как вытащить жену и детей из окончательно закрипаченного и разоренного
села.
После долгих мытарств улыбнулось
счастье – взял его на работу председатель Симферопольской
артели инвалидов, человек выдающихся организаторских способностей, с не менее
выдающимся умом по фамилии Эпштейн. И взял на работу ни кем-нибудь, а
извозчиком.
Эпштейн был не только большим специалистом по
шерстепрядильному делу, но и страстным любителем лошадей. Присмотревшись к
жеребенку, добрый и умный еврей сразу понял, что за сокровище таскается за
дядей, как за мамой-кобылой – он не только принял живое участие в жизни
Звездочки, но и решил ее судьбу, записав в документы артели. Все дело в том,
что простому человеку в стране поголовной коммунизации иметь лошадь, да хоть
крошечную лошадку – пони, даже не для заработка, а для любования, было
категорически запрещено.
На том дядя Николай и Савва Львович и скорешевались.
И зажил дядя Николай, как сыр в масле. Правда, сыром в
те времена считалась краюха хлеба, а маслом – хоть что-нибудь к ней. Зажил, потому
что к голодухе 47-го он со всей своей семьей уже обитал на окраине Симферополя,
а в соседней землянке похрюкивала гарантия сытой зимы.
Шли годы. Звездочка превратилась в замечательную,
грациозную красавицу-лошадь, настоящее украшение Симферополя.
Ах, как же задорно она неслась, запряженная
в линейку, по улицам моего родного города: мимо домов Анджело, Чирахова, мимо
Маленького Базарчика, мимо хоральной синагоги и кафедрального
костела, как гордо она обгоняла скрипящие и подвывающие
симферопольские трамваи... Лишь только звонкое цоканье копыт, сверкающих и
высекающих искры подков по той, еще настоящей, каменной
брусчатке, выдавало, что она соприкасается с землей. В ней был шарм
красавицы-жеманницы, что, сама того не зная, сшибает мужиков любого возраста
наповал, почти насмерть, только тем, что идет по улице, улыбается, или просто
так крутит в руках листик или цветок, и смотрит куда-то вдаль своими карими
глазами мечтательно и грустно. Как счастливо косила она
свои томные глаза, как развивался ее ухоженный, расчесанный до каждой
волосинки, задорный хвостик, как непостижимо клубилась по ветру ее всегда чуть
спутанная, но аккуратная кокетливая грива и
соблазнительно набегающая на глаза та самая каштановая челка...
Я сотни, да что там – тысячи раз видел это зрелище на
улице, имел возможность прикоснуться к этому чуду, и чувствовал тепло ее
дыхания, и ощущал прикосновение влажных, податливых губ, и видел ровный ряд
белоснежных зубов, в страхе и опасении, когда брала она из моих ладоней кусочек
рафинада, который любила безумно. Но она принимала сахар так бережно, скосив
свои огромные глаза, что зубы ее, скользящие в доле миллиметра от моей ладони,
никогда не прикасались ко мне.
Ее нельзя было не любить, ею невозможно было не
любоваться, о ней невозможно было говорить без гордости или зависти... Бывало,
отец мой, тоже неравнодушный к лошадям, глядя на Звездочку, забыв о тяжелых
ранениях и контузиях, говорил дяде: «От тобі, Миколо, й пощастило на тій клятій війні!»
А как ее любил дядя Николай! Да он
же без влажных глаз о ней и говорить не мог. А как он ее чистил и купал! Как
челку расчесывал! А какие на праздник ленточки вплетал в гриву! Не помню, как
тетя Поля, жена дяди, относилась к этой любви, но родственники подшучивали, что
муж любит Звездочку покрепче, чем ее. Тетя смеялась в ответ, но то, что наряды у лошадки
были покруче, чем у жены, было фактом неоспоримым. У Звездочки была лучшая в Симферополе
упряжь: подпруги и шлейки с клепочками, кисточками, хомут, обтянутый
тесненной кожей, серебряные колокольчики, едва уловимо мелодично позвякивающие над дугой.
Сама линейка была настоящим произведением теперь
потерянного каретного искусства: шикарные вырезы для сидения возницы и пассажиров,
сверкающие полированные крылья, тонкие дубовые лакированные колеса, подбитые
резиной для бесшумного хода, изящные буковые спицы...
А какая она была умница! Когда появились первые
светофоры, дядя на спор, не трогая вожжей, отпускал Звездочку, и она обязательно
останавливалась на красный свет. О том, что если он, прикинувшись смертельно пьяным, укладывался на линейку и
бросал вожжи, а она непременно легкой рысью поворачивала прямиком домой, знали
все.
Не было в Симферополе человека, который бы не знал это
чудесное создание. Я сейчас поймал себя на том, что очень хорошо помню
Звездочку, но не помню лица Саввы Львовича. Он исчез за ее красотой.
Все это было в разгар хрущевской «оттепели», когда
народ, затравленный сталинским лихолетьем, вдруг вздохнул в ожидании настоящей
свободы.
Но там, в Кремле, опомнившись, принялись закручивать
гайки, и не только в политике... Дошла очередь и до Эпштейна. Его обвинили во
всех грехах, но главное – в подрыве экономической мощи Страны Советов.
Пересажали массу народа, а его приговорили к высшей мере наказания. Артели
инвалидов – рассадник экономического вольнодумства - разогнали
повсеместно: от мыса Дежнева до мыса Сарыч. Начались гонения, оргвыводы и
наказания... Дошло дело и до транспортного цеха артели. Легковушки приказали
сдать в обкомовский гараж, грузовики - на автобазу, а Звездочку...
Прошло много лет. Дядя Николай пережил всех своих
братьев и сестер большого, крепкого рода. За суетой виделись мы нечасто. И
как-то мне позвонил его внук и сказал, что дядя Николай просит приехать. Я все
понял. Бросив свои дела, примчался. К моему удивлению, дядя сидел на краешке
кровати, в здравии и доброй памяти. Долго говорили, он все спрашивал, а я
отвечал. И как-то отлегло – может быть, соскучился, захотел поговорить, а все
его слова о том, что он устал жить - лишь только стариковское
ворчание. Но неожиданно дядя заговорил про обиды, которые причинил другим... И
вдруг вспомнил... Звездочку.
Закрыв старой, изборожденной глубокими морщинами рукой
свои опущенные долгой и трудной жизнью веки, он тихо заплакал. Слезы струились
между пальцами и капали на брюки, крашеный пол...
«Вони примушували мене здати Зірочку на бійню, та я відмовився...» Они приехали с двумя милиционерами на грузовике за ней. И она поняла,..
Она, умница, все поняла. Он плакал, как не плакал с детства, как не рыдал,
когда умирали близкие: жена, братья, сестры... Ему себя не было так жалко,
когда он умирал на фронте, брошенный на поле боя...
Они ее увезли - растерянную, с испуганными глазами, на
смерть... А она выпрыгнула – там, на Севастопольской, не доехав до бойни, и
помчалась... Они ее застрелили... где-то там, за Абдалом... в степи... «Бідна моя
Зірочка, не зміг я тебе зберегти, не зміг врятуватити... Прокляті комуняки, що ж поганого вона їм зробила?»
Он ушел через несколько дней, и похоронили его
там, за Абдалом. А я всю свою жизнь буду помнить, как струятся сквозь его
пальцы слезы и капают на пол.