Вместо предисловия
На фотографии мой капитан, Михаил Корнеевич
Гордиенко. Лучший капитан за все долгие и долгие годы, пока я бороздил моря и
океаны. Он был веселым и добрым, но очень суровым моряком. Он был моим старшим
другом, но ослушаться или не выполнить его приказ было делом совершенно
безнадежным и обязательно наказуемым. Непременно.
Все, что я знаю про войну, настоящую войну
в окопе, в окопах.., я знаю только от него. Нет, не ту, про которую нынче нам талдычат,
дожившие СМЕРШоцы или особисты, или их чрезмерно активные наследники, а те, кто
прошел и на своей шкуре знал, что такое холод, мороз, вши и недоедание в жуткой
яме, которую называют ОКОПОМ.
Они не дожили, а если и дожили, так единицы.
Вот у Михаила Корнеевича на фотографии видно, что нескольких фаланг пальцев на обеих
руках нет – мороз и осколки…
Мой отец – пулеметчик, ефрейтор бригады
морской пехоты Черноморского флота, гордился только одной своей медалью «За
отвагу», но я так и не узнал почему, за что…
Он никогда мне не говорил… ничего. Я,
мальчишка-дурочок, однажды спросил его, стрелял ли он в людей, в немцев, в гитлеровцев?
И он, вдруг замер, потом взял меня за плечо
и очень жестко ответил: «Та ні, синку, я на тіэй,
клятій війні, мабуть, по горобцям стріляв…»
А потом мама
строго-настрого
запретила спрашивать отца про войну…
Может быть, поэтому отец и ушел так рано –
две контузии и ранение… И жуткие воспоминания, о которых
страшно было даже и заикаться.
А вот Михаил Корнеевич, однажды, накануне
Дня Победы, поставил чарку водки на стол, а поперек корку хлеба – за упокой
души товарищей и друзей, кто не дошел, не дожил…«принял на грудь» и начал
говорить…
Тогда День Победы, а ни мой отец, ни
капитан Гордиенко, а при жизни моего отца и Советское государство, не считали
этот день праздником. Это был День Скорби, Памяти, это был святой День, когда
вспоминали убитых, умерших от ран и болезней, искусанных вшами и знающих, что
такое сидеть в окопе сжимая ледяную винтовку…
Я записал несколько рассказов. Пишу от его
имени, но это его рассказ – рядового, а потом и старшины морской пехоты
Черноморского флота…
Михаил Корнеевич, с Победой Вас, с Вашей Победой
и пусть земля Вам, каменистая, рыжая севастопольская будет пухом.
Слава Богу, опять пронесло.
Зимой
43 где-то под Майкопом, в лютые февральские морозы у нас погибла вся полковая разведка. Что уж там случилось неизвестно, но
два дня из-за линии фронта не вернулись
все, кого отправили добыть данные о крупной передислокации вражеских войск.
Пару
ночей было тихо, все выжидали. Потом пришел ротный комиссар и провел
«промывание мозгов», так мол и так, нужны добровольцы. Мы сидим в землянке и
каждый думает про себя – шо я дурак, добровольно погибать!
А он:
«Родина истекает кровью и от вас зависит…»
Ну, а
мы скрутив дулю в кармане, делаем суровые морды и добровольцами идти на лютую
смерть не хотим.
«Вы же моряки, черноморцы!»
А я
про себя: «Пиликай, пиликай на своей комиссарской шарманке, товарищ комиссар,
это же не тебе умирать в разведке и я точно знаю, какие тут черноморцы: от того
состава, что осенью 41 прибыл на фронт,
настоящих, знающих морскую службу морячков осталось человек пять».
Тогда
он говорит: «Ну, когда добровольно
желающих нет, то тяните морского!»
А что
делать, кидаем на пальцах «морского». Сука комиссар мухлюет, явно пропуская
слабаков, но упорно считает по кругу и каждого пятого… в сторону. И как
приговор «пятнадцатый»… - это мне идти на смерть.
«Вот
нашлись и добровольцы» - сказал бездушный штабной червь, переписывая наши
фамилии и сгинул.
Сейчас
отправят поспать до вечера, нальют по сто пятьдесят, сытно накормят, дадут по
буханке твердого, как камень мерзлого хлеба, по маленькой банке американской,
лендлизовской тушенки и … э-ха, судьба злодейка.
Ночью,
поправляя на наших плечах, белые, сшитые из какого-то тряпья маскировочные
халаты, взводный, лейтенант Неклеенов, классный мужик, между прочим, засунул в
вещмешки всем троим по бутылке трофейного шнапса.
«Сынки,
возвращайтесь живыми. Потом помолчал, перекрестил и тихо, но твердо сказал: «С Богом!»
Нам
повезло и мы, ослепшие от темноты и снежных зарядов, смогли проскочить
вражеские окопы.
К
утру, соблюдая все предосторожности, мы добрались до лесочка и метрах в
десяти-пятнадцати от опушки и залегли в развалинах какого-то сарая.
Старшой,
ефрейтор Кожемяка, сам расковырял развалины и уже почти на свету мы под ними
обосновались в тесной норе. Поземка мела славная и через час нас замело начисто, скрывая следы. Днем
несколько раз рядом проходили немцы. К вечеру задубели так, что все же решили
из одной баклажки хлебнуть. Разогрелись, но пузырь закончился, а мы заснули.
Проснулись глухой ночью. Только собрались вылезать, слышим хрум-хрум, немцы
мимо чешут, снежком похрустывают, большой толпой. Мы назад. Опять
только-только, и снова хрум-хрум…
Похоже,
что мы залегли чуть не на тропе. Вроде бы хорошо, легче живого немца сцапать,
да они, сволочи, меньше чем взводам и не ходят. Пока прикидывали, что делать,
уже и на востоке сереть начало. Лежим, молчим. Умирать не хочется, но и без
языка вернуться нельзя, в штрафбат загремим. Просидели еще день. Я уже думал
навсегда здесь останусь. От холода и голода не то, что живот, душу свело.
Выпели еще одну бутылку рома. Повеселело. Но мы решили, что эту третью в самом
крайнем случае выпьем. Может перед самой смертью.
Едва стемнело,
вылезли и засели в кустах. Сидели так часа два. Никого, не единого супостата.
Мы
уже были в полном отчаянии, как вдруг шум какой-то. Мы притаились и вдруг
слышим какая-то возня. Я уже карабин поднял. Чу, слышим: «Мать твою,
так-перетак!» Один голос. Наши? А другой ему в ответ: «Заткнись! Мать твою
перетак так-так!»
Понятно,
что наши. Они еще ближе подползли, а мы их спрашиваем: «Мать вашу, так-перетак,
вы наши?»
Хороший
мат он еще и как пароль, никакой фриц не свяжет матерные слова в настоящую
песню.
Выяснилось,
что они из другой роты. И послали их точно так же как нас и обещали, если они
приведут «языка» всех пятерых отправят на побывку. Вначале в темноте мы им позавидовали,
но потом неожиданно выяснилось, что «языка» у них два. Просто одного они
покалечили и идти он не может. Его к большой ветке привязали и по снегу волокут.
Вот
тут-то не сговариваясь у нас родился план – махнуть пленного фрица на бутылку
шнапса, что у меня в вещмешке. Отползли мы в сторонку, в какие-то кустики и
давай торговаться. Их старшой уперся рогом и говорит: «Только за две и отдам!»
Мы
ему: «Нет, второй!»
А они
уперлись, ну ни в какую. Минут через двадцать Кожемяка вдруг сломался и вытаскивает
из вещмешка флягу спирта. От же, сволочь, припрятал.
Не
буду описывать как нам подфартило перед самым рассветом, на виду у заснувшего
фрица, проскочить на нейтралку, как рядом, где просачивались наши уральские
спасители, разразился настоящий бой, что еще раз спасло наши шкуры. И как нас
встречали, как героев. А потом, уже в ротном блиндаже, ротный, целовал в губы и
как изменникам подарил поллитровку настоящей «московской» закупоренной
сургучовой пробкой, как кормили нас гречкой и зажаренным салом, и отправили в
штаб дивизии представление на награду, как дрыхли мы в командирском блиндаже
теплом и уютном…
Праздник
закончился на следующий день. Я вышел
дровишек порубить, кости размять. Вдруг вижу, подъезжает «виллис» и из него
выскакивает наш ротный, морда от злости кривая и прямо на меня, как океанский
лайнер на утлую шлюпку надвигается.
Он еще не подошел, а я в полный рост встал без
ремня гимнастерку поправил и стою вытянувшись. Он подлетел, а я на него не
смотрю, думаю, точно подлые фрицы разболтали. Гаплык. Сейчас явятся особисты,
прокуроры, потом губа, тюрьма, трибунал.
Стоит
передо мной и тяжело дышит, а я глаза на
него скосил, и аж зажмурился. У него ноздри раздуваются, глаза навыкате, точно
мне сейчас в морду даст. И вдруг я, как рявкну со всей дури:
«Товарищ
майор, черт попутал, ей Богу больше не будем…!»
Ротный
оторопел, от меня отшатнулся, а я продолжаю кричать так, что из блиндажа
офицеры повыбегали:
«Мы
грешным делом подумали, ну зачем этим уральским бойцам два «языка»..
Ротный
меня перебил: «За сколько выменяли?»
А я в
ответ: «За фляжку спирта и пузырь трофейного рома!»
Ротный
повернулся к офицерам и говорит: «Хоть сейчас не брешет, герой, твою мать…!»
Постоял
он передо мной покачиваясь с пятки на носок и приказал стащить с командирских
нар еще двух менял. Они выскочили в исподнем. Сразу догадались, что случилось.
А он долго ходил перед нами, потом, злым, но уже не лютым голосом спросил, кто
был старшим. Кожемяка ответил, что он. Ротный подошел и как врежет ему под дых,
тот и сложился в снег, но не застонал. Потом подошел ко мне посмотрел в глаза и
как въедет по морде и повернувшись к Кожемяке говорит: «Скажи спасибо вот этой
худой дылде, это про меня, что сразу признался!» А потом вдруг как засмеется:
«Мужики»
– это уже офицерам – «представляете, в дивизии свели пленных, а они оказывается
братья и даже не просто братья а двойняшками,
особист чуть с ума не сошел. Ну слово за слово, а те и рассказали, что
одного из них на шнапс поменяли».
Мы
уносили ноги в свой взвод, в холодную,
но родную землянку, в голодные и смертельно страшные, но свои окопы, забыв
натянуть бушлаты, а Кожемяка и свое галифе, а вслед нам несся раскатистый
офицерский хохот.
Ну,
слава Богу, опять пронесло.
Комментариев нет:
Отправить комментарий