понедельник, 4 мая 2015 г.

Вот и опять пронесло



   Вместо предисловия

На фотографии мой капитан, Михаил Корнеевич Гордиенко. Лучший капитан за все долгие и долгие годы, пока я бороздил моря и океаны. Он был веселым и добрым, но очень суровым моряком. Он был моим старшим другом, но ослушаться или не выполнить его приказ было делом совершенно безнадежным и обязательно наказуемым. Непременно.
Все, что я знаю про войну, настоящую войну в окопе, в окопах.., я знаю только от него. Нет, не ту, про которую нынче нам талдычат, дожившие СМЕРШоцы или особисты, или их чрезмерно активные наследники, а те, кто прошел и на своей шкуре знал, что такое холод, мороз, вши и недоедание в жуткой яме, которую называют ОКОПОМ.
Они не дожили, а если и дожили, так единицы. Вот у Михаила Корнеевича на фотографии видно, что нескольких фаланг пальцев на обеих руках нет – мороз и осколки…
Мой отец – пулеметчик, ефрейтор бригады морской пехоты Черноморского флота, гордился только одной своей медалью «За отвагу», но я так и не узнал почему, за что…
Он никогда мне не говорил… ничего. Я, мальчишка-дурочок, однажды спросил его, стрелял ли он в людей, в немцев, в гитлеровцев?
И он, вдруг замер, потом взял меня за плечо и очень жестко ответил: «Та ні, синку, я на тіэй, клятій війні, мабуть,  по горобцям стріляв…»
А потом мама строго-настрого запретила спрашивать отца про войну…
Может быть, поэтому отец и ушел так рано – две контузии и ранение… И жуткие воспоминания, о которых страшно было даже и заикаться.
А вот Михаил Корнеевич, однажды, накануне Дня Победы, поставил чарку водки на стол, а поперек корку хлеба – за упокой души товарищей и друзей, кто не дошел, не дожил…«принял на грудь» и начал говорить…
Тогда День Победы, а ни мой отец, ни капитан Гордиенко, а при жизни моего отца и Советское государство, не считали этот день праздником. Это был День Скорби, Памяти, это был святой День, когда вспоминали убитых, умерших от ран и болезней, искусанных вшами и знающих, что такое сидеть в окопе сжимая ледяную винтовку…

Я записал несколько рассказов. Пишу от его имени, но это его рассказ – рядового, а потом и старшины морской пехоты Черноморского флота…
Михаил Корнеевич, с Победой Вас, с Вашей Победой и пусть земля Вам, каменистая, рыжая севастопольская будет пухом.      

Слава Богу, опять пронесло.

Зимой 43 где-то под Майкопом, в лютые февральские морозы у нас  погибла вся полковая  разведка. Что уж там случилось неизвестно, но два дня  из-за линии фронта не вернулись все, кого отправили добыть данные о крупной передислокации вражеских войск.
Пару ночей было тихо, все выжидали. Потом пришел ротный комиссар и провел «промывание мозгов», так мол и так, нужны добровольцы. Мы сидим в землянке и каждый думает про себя – шо я дурак,  добровольно погибать!
А он: «Родина истекает кровью и от вас зависит…»
Ну, а мы скрутив дулю в кармане, делаем суровые морды и добровольцами идти на лютую смерть не хотим.
 «Вы же моряки, черноморцы!»
А я про себя: «Пиликай, пиликай на своей комиссарской шарманке, товарищ комиссар, это же не тебе умирать в разведке и я точно знаю, какие тут черноморцы: от того состава, что осенью 41  прибыл на фронт, настоящих, знающих морскую службу морячков осталось человек пять».
Тогда он говорит:  «Ну, когда добровольно желающих нет, то тяните морского!»
А что делать, кидаем на пальцах «морского». Сука комиссар мухлюет, явно пропуская слабаков, но упорно считает по кругу и каждого пятого… в сторону. И как приговор «пятнадцатый»… - это мне идти на смерть.
«Вот нашлись и добровольцы» - сказал бездушный штабной червь, переписывая наши фамилии и сгинул.
Сейчас отправят поспать до вечера, нальют по сто пятьдесят, сытно накормят, дадут по буханке твердого, как камень мерзлого хлеба, по маленькой банке американской, лендлизовской тушенки и … э-ха, судьба злодейка.
Ночью, поправляя на наших плечах, белые, сшитые из какого-то тряпья маскировочные халаты, взводный, лейтенант Неклеенов, классный мужик, между прочим, засунул в вещмешки всем троим по бутылке трофейного шнапса.
«Сынки, возвращайтесь живыми. Потом помолчал, перекрестил и тихо, но твердо сказал: «С Богом!»
Нам повезло и мы, ослепшие от темноты и снежных зарядов, смогли проскочить вражеские окопы.
К утру, соблюдая все предосторожности, мы добрались до лесочка и метрах в десяти-пятнадцати от опушки и залегли в развалинах какого-то сарая.
Старшой, ефрейтор Кожемяка, сам расковырял развалины и уже почти на свету мы под ними обосновались в тесной норе. Поземка мела славная и через час  нас замело начисто, скрывая следы. Днем несколько раз рядом проходили немцы. К вечеру задубели так, что все же решили из одной баклажки хлебнуть. Разогрелись, но пузырь закончился, а мы заснули. Проснулись глухой ночью. Только собрались вылезать, слышим хрум-хрум, немцы мимо чешут, снежком похрустывают, большой толпой. Мы назад. Опять только-только, и снова хрум-хрум…
Похоже, что мы залегли чуть не на тропе. Вроде бы хорошо, легче живого немца сцапать, да они, сволочи, меньше чем взводам и не ходят. Пока прикидывали, что делать, уже и на востоке сереть начало. Лежим, молчим. Умирать не хочется, но и без языка вернуться нельзя, в штрафбат загремим. Просидели еще день. Я уже думал навсегда здесь останусь. От холода и голода не то, что живот, душу свело. Выпели еще одну бутылку рома. Повеселело. Но мы решили, что эту третью в самом крайнем случае выпьем. Может перед самой смертью.
Едва стемнело, вылезли и засели в кустах. Сидели так часа два. Никого, не единого супостата.
Мы уже были в полном отчаянии, как вдруг шум какой-то. Мы притаились и вдруг слышим какая-то возня. Я уже карабин поднял. Чу, слышим: «Мать твою, так-перетак!» Один голос. Наши? А другой ему в ответ: «Заткнись! Мать твою перетак так-так!»
Понятно, что наши. Они еще ближе подползли, а мы их спрашиваем: «Мать вашу, так-перетак, вы наши?» 
Хороший мат он еще и как пароль, никакой фриц не свяжет матерные слова в настоящую песню.
Выяснилось, что они из другой роты. И послали их точно так же как нас и обещали, если они приведут «языка» всех пятерых отправят на побывку. Вначале в темноте мы им позавидовали, но потом неожиданно выяснилось, что «языка» у них два. Просто одного они покалечили и идти он не может. Его к большой ветке привязали и по снегу  волокут.
Вот тут-то не сговариваясь у нас родился план – махнуть пленного фрица на бутылку шнапса, что у меня в вещмешке. Отползли мы в сторонку, в какие-то кустики и давай торговаться. Их старшой уперся рогом и говорит: «Только за две и отдам!»
Мы ему: «Нет, второй!»
А они уперлись, ну ни в какую. Минут через двадцать Кожемяка вдруг сломался и вытаскивает из вещмешка флягу спирта. От же, сволочь, припрятал.
Не буду описывать как нам подфартило перед самым рассветом, на виду у заснувшего фрица, проскочить на нейтралку, как рядом, где просачивались наши уральские спасители, разразился настоящий бой, что еще раз спасло наши шкуры. И как нас встречали, как героев. А потом, уже в ротном блиндаже, ротный, целовал в губы и как изменникам подарил поллитровку настоящей «московской» закупоренной сургучовой пробкой, как кормили нас гречкой и зажаренным салом, и отправили в штаб дивизии представление на награду, как дрыхли мы в командирском блиндаже теплом и уютном…
Праздник закончился на следующий день.  Я вышел дровишек порубить, кости размять. Вдруг вижу, подъезжает «виллис» и из него выскакивает наш ротный, морда от злости кривая и прямо на меня, как океанский лайнер на утлую шлюпку  надвигается.
 Он еще не подошел, а я в полный рост встал без ремня гимнастерку поправил и стою вытянувшись. Он подлетел, а я на него не смотрю, думаю, точно подлые фрицы разболтали. Гаплык. Сейчас явятся особисты, прокуроры, потом губа, тюрьма, трибунал.
Стоит передо мной и тяжело дышит,  а я глаза на него скосил, и аж зажмурился. У него ноздри раздуваются, глаза навыкате, точно мне сейчас в морду даст. И вдруг я, как рявкну со всей дури:
«Товарищ майор, черт попутал, ей Богу больше не будем…!»
Ротный оторопел, от меня отшатнулся, а я продолжаю кричать так, что из блиндажа офицеры повыбегали:
«Мы грешным делом подумали, ну зачем этим уральским бойцам два «языка»..
Ротный меня перебил: «За сколько выменяли?»
А я в ответ: «За фляжку спирта и пузырь трофейного рома!»
Ротный повернулся к офицерам и говорит: «Хоть сейчас не брешет, герой, твою мать…!»
Постоял он передо мной покачиваясь с пятки на носок и приказал стащить с командирских нар еще двух менял. Они выскочили в исподнем. Сразу догадались, что случилось. А он долго ходил перед нами, потом, злым, но уже не лютым голосом спросил, кто был старшим. Кожемяка ответил, что он. Ротный подошел и как врежет ему под дых, тот и сложился в снег, но не застонал. Потом подошел ко мне посмотрел в глаза и как въедет по морде и повернувшись к Кожемяке говорит: «Скажи спасибо вот этой худой дылде, это про меня, что сразу признался!» А потом вдруг как засмеется:
«Мужики» – это уже офицерам – «представляете, в дивизии свели пленных, а они оказывается братья и даже не просто братья а двойняшками,  особист чуть с ума не сошел. Ну слово за слово, а те и рассказали, что одного из них на шнапс поменяли».
Мы уносили ноги в свой взвод, в  холодную, но родную землянку, в голодные и смертельно страшные, но свои окопы, забыв натянуть бушлаты, а Кожемяка и свое галифе, а вслед нам несся раскатистый офицерский хохот.
Ну, слава Богу, опять пронесло.



Комментариев нет:

Отправить комментарий