вторник, 28 апреля 2015 г.

Мальстрем под мелодию флейты курай



        ***

Под нудную песню
Одноразовой флейты курай
Из ствола ядовитых растений
Под шелест перекати-поля
Не прикатишься в Рай
Где море земля и воля

Не стой на дороге –
Сметет тебя жаль
Что не все в этом мире
Становится верой в свободу

А боль разорвет и желание
Вдаль посмотреть и увидеть
Что там за тобой
За судьбой
За небесной дорогой…

Только ложь
Словно пыль застилает глаза
А песчаную бурю погубит гроза
И дождь проливной

Да в Пустыне Мечты
Не поют соловьи
Там где ты не цветут
Нашей жизни цветы

Где все это
Откуда несчастье
И болезнь-Беда
Не когда-то тогда
А сегодня
Как злая расплата
За это…

До заката с рассвета
Мы писали воззвание
Вольной жизни и Свету
Да по миру помчались
С губительным ветром…

У воронки мальстрима
Великого Зла
В стране негодяев
Пролилась лишь слеза
Говорят что харизма
Мол судьба такова

Бедный Край

Под нудную музыку
Флейты курай
Никогда не попасть
Ни в земной
Ни в небесный
Ни в будущий рай

Распрощайся с мечтой
Не далекой
Не той
За незримой горой
А что рядом была
И твоя и моя

Громко крикни
Прощай
Только знай

Буду ждать-ожидать...



понедельник, 27 апреля 2015 г.

Поколоченная судьба - окончание

Покалеченная судьба-4 (окончание)

(отрывок из романа «Другого времени не будет»)

Часть четвертая.

Прошло несколько лет, здоровье все больше и больше подводило дядю – он часто болел, мельница простаивала, его помощники не справлялись,  и правление колхоза решило его торжественно отправить на пенсию. Тем более, что  ему давным-давно стукнуло шестьдесят.  Все так и случилось, да он и не сопротивлялся, – действительно стало тяжело работать. На собрании дядю Алексея благодарили, и подарили часы и даже выдали, премию, но когда наступило время оформлять пенсию выяснилось, что у него, кроме колхозного, нет никакого рабочего стажа.  А раз так, то пенсию он должен был получить 10 рублей. Однако, в деревне все знали, что он работал до войны в городе, следовательно мог там получить справку, к тому же сразу же, как участник войны мог получить и надбавку. По подсчетам набегало чуть не 160 рублей, а это для деревни просто нешуточные деньги.
Неожиданно дядя Алексей уперся, и идти в бывшее НКВД отказался. Никакие уговоры на него не действовали. Так продолжалась полтора года и дело с мертвой точки сдвинула вначале болезнь жены, а потом и он слег в постель. Вот тут-то его все и заклевали,  денег действительно не хватало и даже с помощью детей они, старики едва выживали, тем более пришлось отказаться от коровы и свиней. Едва вучухавшись дядя решился таки на поездку в ненавистное ему заведение за справкой.   

Я пришел в областное милицейское Управлении и  долго объяснял сержанту на проходной, что я хочу, тот вызвал дежурного и после длительных расспросов, меня отправили сначала в  отдел кадров, потом к одному начальнику, потом к другому и, наконец, в архив. Я уже было собрался удрать из этого лабиринта, но девушка заведующая архивом мне неожиданно сказала, что дело мое находится в ведении КГБ, что она сейчас позвонит и меня там примут. Признаюсь, я чуть в штаны не наложил. Думаю все, вот тебе Алексей и хана, застукали и все про тебя узнали, всю твою подноготную, все грехи твои.  Но девушка на меня так внимательно смотрит и так по-доброму, что я не выдержал и спрашиваю, а, что, мол, такого в моем деле? А она мне на вопрос вопросом: – А вы действительно тот самый  Алексей Иванович?
«Да!» - отвечаю, а сам про себя думаю: Вот, дурак, влип и все из-за денег. Ну, на кой мне нужна была эта большая пенсия?   Я же помню, как эти ребята меня мучили, пытали. Но деваться некогда, дивчина уже звонит. Я пока их контору вокруг обходил, а это самое заведение, но вход с другой стороны, все гадал: «Сбежать - не сбежать?»
Меня встретили по доброму, - не ожидал. Усадили, напоили чаем, -  к чему бы это?  И все что-то тянут, отвечают, что в архиве роются, а я затаился, помалкиваю. Страшно.
Вдруг дверь распахивается и вбегает толстенький такой старичок-боровичок  и ко мне на грудь – бац,  и как заплачет. Оказывается это тот самый еврей-архивариус с которым мы из Симферополя осенью 41 года архив в Севастополь вывозили. Долго мы с ним разговаривали, рыдали, друг друга утешали, мне, естественно, справочку какую надо обещали в ближайшее время  и даже обещали что сами ее привезут. Потом мы поехали к нему домой. Он оказывается за спасения архива получил большие награды, а теперь «Заслуженный чекист».  Но вот что выяснилось, оказывается я числился среди тех,  героев сотрудников, которые пали смертью героев в боях за родину, выполняя особое задание. И, что самое интересное меня, оказывается, ожидает орден Боевого Красного Знамени.
На машине начальника КГБ меня отвезли в родную деревню, а я после этого несколько дней и спать не мог.
А тогда в декабре 44 года, немцы нас погрузили в теплушки и повезли на юг, куда-то в горы, рыть укрепления. И, наверняка всем нам была бы крышка, но после налета американских самолетов, мне с друзьями по несчастью, а нас было человек десять, удалось сбежать. Долго блукали, голодали, прятались по щелям, да лесочкам, несколько человек погибло, один от простуда помер, но четверо, среди них и я, неожиданно напоролись на какую-то диверсионную  группы итальянских партизан во главе с английским офицером. Так выпала мне доля еще и в Альпах, с итальянцами, в районе Инсбрука повоевать. Крест «За заслуги» получил от ихнего генерала.
А потом май сорок пятого, все танцуют и ликуют, а я хмурый, нерадостный, все думаю, что делать?
Месяца через два решился таки назад, домой чухать. Все-таки там жена, дети, дом под Симферополем. Помню, когда уже написал заявление, что хочу домой вернуться, вызывают меня к американскому офицеру и тот настоятельно рекомендует остаться. Предупредил он меня, что мне в Союзе будет несладко. А я ему в ответ, что, мол, так и так, дома ждут, я через полгода уже сносно чирикал и по-английски и по-итальянски. Особенно с итальянскими партизанами, которые меня уважали – мы ведь вместе и в атаку ходили от немцев отстреливались. Так что без языка делать было нечего. Так что изъяснялся я с офицером без переводчика. Мы поняли друг друга.
После долгих уговоров офицер пожал плечами и я поехал домой.
Ровно через  неделю оказался я в нашем родном, советском концлагере. И все повторилось, как в сорок четвертом: допросы с пристрастием, камеры да угрозы. Когда немцы били и допрашивали было не так страшно и обидно. Мне кажется, что немцы издевались меньше. Мы для них были просто скотиной, рабочими ишаками, мулами. Для своих мы были предателями, врагами и били нас люто и отчаянно.
А я-то про первый плен, про Севастополь молчу, не рассказываю и, наверное, спасло меня. Это я уже потом понял в чем дело: в моей фамилии они сами допустили ошибку. Когда переписывали мою фамилию с американской бумажки, удостоверяющей личность, она оказалась другой.
Короче оттрубил я в лагере три года, а потом согласился восстанавливать Донбасс. Из Сибири перевезли нас к дому поближе в город Чистяково, он потом назывался Торезом. Вкалывали день и ночь, по пятнадцать, а то и больше часов. Спали часто на том месте где и работали. Кормили…? Лишь бы с голодухи не померли. За малейшее нарушение избивали и в карцер. Мы все были фашистским прихвостнями. 
Время было лютые, кроме побоев и непосильной работы нас еще шерстили и шерстили. Подсаживали стукачей, уголовников, всякую ссученную сволочь. Недели не проходило, чтобы кого-то не забирали. Они все врагов выявляли  тайных и явных. Как тут было домой писать – во какой за мной шлейф «преступлений» перед Родиной тянулся.
Э-э-х! Судьба-злодейка. И чего только не вытворяет она с простым человеком. Вот только зря я пошел за справкой, помру, никто и не вспомнит, а так на здании Крымского КГБ висела бы табличка, что такой-то и такой пал смертью героя в боях  за Родину. Не бог весть какое почетное место, как для меня, но  теперь и там ничего не будет. Ничего.

Эпилог
Дядя Алексей поправил на плечах толстый брезентовый толи плащ, толи накидку до пят, похожую на бурку, не торопясь достал из кармана пачку «Беломора», ловко вытряхнул из отверстия  папироску, размял  ее,  дунул в мундштук, сложил его в гармошку, сунул в рот, прикурил и тяжело затянулся:
-Ну вот, племяш, и все, ты езжай в свой город, живи счастливей нас и не прислушивайся к болтовне стариков. Мы, того, ворчим, вздыхаем, плачемся, а в нашей жизни никакого урока для вас, молодых, нет. Никакого. Жизнь пишется кем-то, не мной и не тобой. Моей жизнью кто-то водил, не я ей управлял. В мой жизни ничего нельзя было исправить и ничему нельзя научиться. Какой с этого урок? Никакого.
Все. Прощай. Он протянул руку, я поспешно сунул свою нежную, городскую в его грубую, шершавую, крестьянскую, с вечной землей под ногтями и в каждой морщинке.
-А ну, пошли! - крикнул он овцам, которых пас, чтобы не сидеть дома сложа руки. Те шарахнулись, но не побежали. Тогда он повернулся к своему единственному верному другу, лопоухому беспородному псу, который с любовью и преданностью не отрываясь смотрел на дядю, пока тот рассказывал эту грустную историю, и сказал:
-Ну, Геббельс, гони овец вон в ту лесополосу!
И указала палкой на дальнюю посадку акаций. Пес весело залаял и действительно погнал маленькую отару в ту сторону куда указал старик.
-Бувай!
Через месяц,  его не стало. Он умер в поле, подле отары  овец и если бы не верный Геббельс, его еще долго не смогли найти.

На фотографии дядя Алексей с внуками


Покалеченная судьба-3



         

(отрывок из романа «Другого времени не будет»)


  (отрывок из романа «Другого времени не будет»)

        Часть третья  

В 41 меня просто забыли. Я был дежурным начальником  охраны банка в Симферополе и нес, как обычно, свою службу. Всю ночь, переговариваясь с караульным, мы прислушивались к далекому, но приближающемуся разговору войны. Под утро, помню, светало, когда неожиданно воцарилась тишина. А чуть позже, когда уже взошло солнце, гул возобновился и начал смещаться с севера на запад. Уже отчетливо были слышны отдельные взрывы. Неприятель обходил город и пер на Севастополь. Я понимал, что мой пост никому не нужен, что я охраняю пустое здание, тем более еще вчера, до моего дежурства, из банка выехали последние закрытые машины с вооруженной охраной.
В восемь меня должны были сменить, но никого не было, телефон молчал, как отрезанный. Часа два я ходил чинно, как дурак перед закрытым банком, не знал что делать.  Часовой с винтовкой стоял  выпучив глаза и молчал, а я все ходил и ходил. Потом пошел по нужде во двор, а когда вернулся, то вместо часового обнаружил его винтовку без затвора. Злыдень, сбежал.
А вокруг бегали и бегали люди. И все что-то тащили, несли, везли, волокли. Где-то звенели стекла и кто-то истошно кричал. Город, еще до подхода противника, медленно захватывала паника и мародеры. Думаю не один я был в полной растерянности.
Лишь когда где-то на окраине города, за Бахчелью, за Красной горкой, началась какая-то стрелянина я решил таки оставить пост. Когда я прибежал в наше управление, то обнаружил там целые копны разорванной и полусожженной бумаги, поломанную мебель,  в глубине двора машину в которую грузили толстые папки с белыми завязочками и нашего архивариуса, пожилого, с седой шевелюрой, толстого еврея по кличке Увалень. Я его узнал сразу и обрадовавшись хоть одному знакомому лицу, кинулся к нему.
Однако, он был в страшном возбуждении и тоже, узнав меня, страшным голосом закричал, чтобы я немедленно приступил к загрузке архива, который, как и меня, забыли. Позже выяснилось, что шофер, долговязый, рыжий боец в обмотках, категорически отказался помогать начальнику архива и уже часа полтора просто сидел за рулем машины. Я выхватил пистолет и водило тут же принялся бегом таскать папки.
Мы выехали из Симферополя, проехали благополучно Бахчисарай, но сразу же за Сюренью по машине открыли беглый огонь из-за пригорка. Слава богу все обошлось лишь в лобовом стекле появилось похожая на красивую и зловещую звездочку, отверстие. Мы поняли, что напрямую в Севастополь уже не проскочить и свернули в сторону Албата, в долину Бельбека.
Уж не знаю какое нам выпало счастье, кто из нас родился в рубашке, но по этой забитой техникой, разбитыми повозками, мертвыми людьми и лошадями дороге, по горам и лесным проселкам нам все же удалось к вечеру следующего дня просочиться в Севастополь.
В ноябре, совершенно случайно я,  лейтенант в поношенной и здорово полинявшей форме НКВД, попался на глаза командующему.
Мы готовили к погрузке на боевой корабль женщин с детьми  для эвакуации   в Новороссийск и я был старшим у трапа, когда неожиданно появился генерал Петров. Он разговаривал с командиром корабля. Проходили мимо, я вытянулся отдал честь, он неожиданно остановился передо мной и спросил, а не боюсь ли я качки.  Не знаю, почему я ему приглянулся, но уже хлебнувший и окопов на передовой, когда немцы едва не прорвались по Черной речке к Инкерману,  и  тяжелейших массированных бомбардировок,  на Северной стороне, почему-то решил, что он хочет меня отправить на Кавказ, но не тут-то было.  Оказывается, после моего моментального ответа: «Никак нет!»  я был, так же моментально, произведен в старшие лейтенанты и назначен на должность фельдъегеря.
За день до этого на глазах у всего Севастополя мессеры сбили наш самолет, в котором на Большую землю отправлялись не только раненные высокие чины, но и фельдъегерская  почта штаба обороны.
В мои обязанности входила доставка на самолете секретной почты в ставку и обратно. Так началась штабная жизнь. Куда только я не летал, где только не побывал: от Батуми до Туапсе и Баку, от Москвы до Куйбышева и Свердловска. С кем только не встречался:  командующими, маршалами, партийными шишками, порученцами, ординарцами… Больше всего запомнил Шапошникова, какой-то он был  облезлый, большой и жалкий и Жукова –маленького, подвижного со сверлящими и безжалостными глазами.
  Что возил? Так кто ж его знает? Я был обыкновенным почтальоном, играющим в прядки со смертью.
После первых трех-четырех полетов, вот тут я вспомнил почему командующий спросил меня про качку, болтало неимоверно, а особенно запомнился второй, когда наш самолет просто изрешетили немецкие зенитки и немецкие истребители, но мы чудом остались живы, прошел слух, что я родился в рубашке, счастливчик. Передо мной подряд погибло три самолета с почтой.
Со мной летали радостно, с удовольствием, я летчиков знал всех поименно. Со мной стали отправлять самую важную и самую срочную информацию. Вот тут-то для меня наступила лафа: шоколад – сумками, коньяк – чуть не ящиками, тушенка, папиросы, меховая куртка, яловые сапожки в гармошку. А форма? Какая на мне была форма – загляденье. А я к тому времени уже был капитаном и позвякивал боевыми наградами.
Жаль, что ее некому было  показывать, – вокруг справляла свою свадьбу лишь только смерть. А бойцы с фронта на меня смотрели с ненавистью. Каждому не расскажешь, что твоя игра со смертью не лучше их окопной. Там надо было просто умереть, а мне, даже падая, на сбитом самолете нужно было уничтожить портфель с пакетом с совершенно секретными документами, а уж потом умереть.
Мучило меня лишь только то, что рядом, когда взлетали на рассвете или в сумерках то было, как мне казалось, видно мое село, где маются без меня близкие – жена, дети. Может быть голодают и вообще живы ли? А я ничем не мог им помочь.
А тем временем битва за Севастополь становилась все более ожесточенной и отчаянной. Наши потихоньку вынуждены были сдавать позиции, а немцы с румынами перли и перли. Потери с обеих сторон были чудовищными. Никогда не забуду склон горы над Инкерманом, покрытый один к одному, как нарочно уложенными, трупами румынских солдат. Только поверь, наших потерь было ненамного меньше, особенно после того, как начались перебои   с продовольствием и боеприпасами.
Потом наступила развязка. Я прилетел в город Куйбышев, привез свой последний пакет, а перед самой посадкой из кабины пилотов вышел радист и сказал мне, будто бы немцы передают сообщение о сдачи Севастополя.  На аэродроме, знакомый майор, что не первый раз меня встречал, подтвердил это сообщение, тяжело вздохнув и задрав палец вверх, мол, там, на самом верху решили. Сели мы в машину и в ставку, захожу к какому-то генералу, куда надо, короче, а он пакет взял, расписался и мне говорит, как обычно, чтобы я вернулся в распоряжение командующего. Я ему - так ведь Севастополь  сдали! А он мне – паникер, сейчас расстреляю, кто сказал, кобуру расстегивает, а там пусто. И  вдогонку – вернуться в распоряжение своей части, иначе трибунал, расстрел, кругом, шагом марш и пошел вон.
Я прилетел в брошенный генералами Севастополь на том самом последнем самолете, на котором улетели, драпанули все наши большие отцы командиры. Я видел то, что не дай бог видеть и вообще знать, что такое может быть вообще на этой грешной земле.
Потом было то, что вы знаете. Провалился я в беспамятство и первый раз опомнился, когда в хату зашли немцы. Я как услышал их речь, увидел их рядом и вроде бы как проснулся.
Еще через время я опомнился в тюремной камере и долго не мог понять, почему передо мной сидит баба в погонах, не в форме Красной Армии, но со звездочками на пуговицах. Я же не знал, что поменяли форму, а баба эта, старший лейтенант Грудина, садистка и сволочь, с огромной грудью, старший уполномоченный особого отдела. Она из меня выбивала показания, как я, лейтенант НКВД, партийный, выжил при оккупантах, кого предал и где дел припрятанные при разгроме банка в 41 советские денежки. Ох, как била меня эта гадина! Как издевалась. Одно хорошо – я окончательно вернулся с того света и все никак не мог поверить, что на земле май 1944 года. Я в камере выплевывал выбитые зубы, и  все считал и пересчитывал дни, которые выпали из моей головы.
Потом на очную ставку стали привозить каких-то людей, совершенно мне неизвестных. И снова били и издевались. Я не могу даже сказать, сколько это продолжалось, но к осени, вдруг отношение ко мне изменилось и, однажды, мне разрешили просмотреть протокол с показаниями  моей жены, Насти. И выяснилось, что она назвала фамилию одного из тех двух мужиков, что притащили меня в сорок втором домой. А он, как оказалось, в Севастополе был большим военным чином, а не рядовым, как в колонне военнопленных, после нашей хаты, добрался до партизан, стал комиссаром отряда, был ранен, переправлен на Большую землю и … подтвердил показания моей жены.
Я обрадовался, думал меня выпустят, но напрасно. Приговор звучал так: за самовольно оставленный боевой пост, что привело .., за…, за…, разве все вспомнишь, что они мне клеили. А что, потом эта зверь-баба должна была признать, что била меня зря? Короче, за все что я «натворил» меня разжаловали в рядовые и отправили на фронт в составе штрафного батальона, дабы я искупил свою вину перед родиной.
Когда мне выдали солдатскую форму, то ее, без помощи таких же бедолаг как я, направленных на смерть за искуплением вины, одеть не смог, а когда одел, то все от хохота попадали, она висела на мне, как на  огородном пугале. Я ведь снимал штаны не расстегивая. Ремень снял – штаны упали.
А еще через месяц, поздней осенью сорок четвертого наш батальон был посажен на танковую броню для прорыва фронта уже в Германии. Немцы десант размолотили в дщерь, я был на танке, который из последних тщетно пытался прорваться в тыл неприятеля. Очнулся, когда немцы сгоняли в группы пленных и добивали раненных. Кое-как поднялся, немец с автоматом долго стоял передо мной и раздумывал стрелять или не стрелять. Не выстрелил. Я брел в колонне военнопленных и думал, - что за судьба злодейка, в первом же бою, ни разу не выстрелив, никому не сдаваясь, и никого не предавая, я вновь оказался преступником.

После этого рассказа дядя Алексей замолчал, долго сидел, обхватив голову руками, потом закурил и, вдруг, изо всех сил, бросив окурок на землю, заплакал.  Мы поняли, что сегодня, здесь на мысе Херсонес, среди камней обильно политых кровью сотен тысяч людей и его тоже, мы не услышим продолжения рассказа. Мы не узнаем, где же он был, после второго пленения и целых восемь лет после войны.

(окончание в следующей публикации)

Поколоченная судьба-2 (продолжение)



                 
Глава из романа «Другого времени не будет»

Часть вторая.

Закончилась война и прошло еще восемь лет. Летом 1953 года, через несколько месяцев после смерти Сталина, в наш дом на окраине Симферополя пришел один из тех странных людей, что сразу после смерти вождя-тирана наполнили страну - худой, изможденный, с дергающимся глазом. Он, не представляясь и не здороваясь, попросил позвать Марию, мою маму. Когда она вышла из дома, спросил, как там дела у Насти, ее сестры. Мама всплеснула руками и стала звать человека в дом. Незнакомец наотрез отказался, но выпил воды и взял с собой в дорогу кусок сала и буханку хлебы и, приблизившись к маме, прошептал, что муж Насти,  Алексей,  жив и пусть его дома ждут.
А еще через полгода вернулся и пропавший, почти похороненный человек, а вернее, человеческий образ восставший из могилы. Как еще можно было объяснить, что за долгие восемь лет он не смог послать о себе хотя бы весточку?
Ему повезло и он, на всю жизнь,  устроился работать мельником в своем же селе, таким я его и запомнил: худым, сутулым, в белом от муки фартуке, припудренный той же мукой, которая как маска нависала на щеках и бровях, молчаливым и даже угрюмым. Он был, на мой детский взгляд, странным человеком. Я никогда не видел, как он улыбается, не то, что смеется. На его лице всегда была маска-гримаса скорби и суровости, но за ним вереницей ходили его обожавшие собаки, кошки,  козы и даже индюки, а значит за этой маской скрывалась добрая душа. Но только скрывалась. У всех животных были странные немецко-фашистские клички: собаку обязательно звали Геббельсом, кота Борманом или Кейтелем, а корову непременно Евой. Евой Браун. Колхозный бык, с которым, когда он бывало начинал бушевать, во всей деревне только дядя Алексей и мог справиться, звали, конечно же, Герингом. Я помню этого быка и он точно был похож на жирного фашиста.
 Он мог сутками пропадать на мельнице, там же, к неудовольствию близких,  и заночевать, не любил ездить в город, сторонился большой компании. Сохранились семейные фотографии и на всех он обязательно стоит с краю, как бы отстранившись.
Так продолжалось много лет. Дети давно выросли и стали самостоятельными и их дети, его внуки, уже подрастали и однажды, неожиданно, его, боевого капитана, так было написано на красочной открытке и совсем не казенном конверте, пригласили на очередную годовщину начала героической обороны Севастополя. После долгих колебаний, он поехал, впервые, в сопровождении дочери и зятя, которые жили в Балаклаве, попал в этот город после войны. Он где-то там отметился и сидел чинно на собраниях, встречах, принимал подарки от руководства и цветы от пионеров, но за целый день так и не произнес ни одного слова. Он даже на сцене, как все ветераны, не сказал «Служу Советскому Союзу!»
А потом, ближе к вечеру, когда вышел из столовой, где всем налили по «фронтовой чарке» и нашел в сквере родню, и… расплакался. Дочь, которая никогда не видела на лице отца за всю свою жизнь ни единой слезинки, растерялась. Он плакал и плакал, как ребенок, навзрыд, и все никак не мог остановиться. Он плакал, как не плачут мужики, и слезы текли просто ручьем, перекатываясь по глубоким морщинам сурового лица. Остановить его долго не могли, но потом, он, вдруг, вытер слезы рукавом, как в детстве  это делают пацаны, шмыгнул носом и…, неожиданно улыбнулся:
«Едем в сторону Херсонеса!» 
Его, как будто бы подменили и он, впервые за долгие и долгие годы своего внутреннего затворничества, начал рассказывать. Он за один вечер рассказал, то о чем молчал всю свою жизнь. Он скрывал то, о чем другие рассказывали бы на каждом углу. О его судьбе, его удивительных приключениях можно было бы написать роман.
Вот только не здесь, не в этой стране, где герои были назначенными, а героизм запланированным, где исчезнувшие, убитые за просто так, за чьи-то полководческие амбиции, миллионами, солдаты были статистами на третьем плане хреновой пьесы про войну, а штабные крысы и их стратеги-воители, наблюдающие ход военных действий, в самом лучшем случае, в бинокль. Они, похоже, даже не подозревающие и безмерных страданиях посланного с двумя-тремя патронами пехотинца на смерть. Но они, потом, после войны, выставляли себя главными актерами этого нечеловеческого, кровавого спектакля. А такие  свидетели, как дядя Алексей были не нужны.
Эти горе-герои из теплых и просторных кабинетов или уютных блиндажей со всеми удобствами, или  из специально оборудованного окопа не могли видеть лиц и глаз тех, кого они послали на верную и никому ненужную смерть.
Вот только войну, все ее тяготы, вынесли на своих плечах именно те безымянные рядовые, ратники смерти, настоящие герои.


              (Продолжение в следующей публикации)

Покалеченная судьба


Отрывок из романа "Другого времени не будет"


Часть первая.  
Мы знали, что дядя Алексей был в немецком плену. В симферопольский концлагерь совхоза "Красный», он едва не попал в 42 году после позорной сдачи Севастополя. Но кроме самого факта пленения многие годы мы, его родня, больше ничего о дяде не знали. После освобождения от гитлеровцев полуострова, весной 1944, он исчез бесследно...
Его забрали особисты – толи ШМЕРШ, толи… Короче, забрали и… где он был долгих восемь лет после войны никто не знал. А дядя всегда молчал, ничего не рассказывал и никогда не смотрел фильмов про войну. Война была для него самым запретным, самым страшным событием в жизни.
Летом  42 года, бросив своим собственным приказом на произвол судьбы несколько десятков, а может и сотен тысяч матросов, солдатов и офицеров советской армии,  Сталин не моргнув глазом объявил и их предателями, и врагами народа: нет пленных, есть предатели.
В страшную июльскую жару брели они израненные и изможденные, растянувшись, как писал Манштейн в своих мемуарах, от самого Севастополя и до Джанкоя, а это добрых двести километров, куда-то на позор и издевательства. Туда, где быстрая смерть была наградой. У них больше не было будущего, нормальной судьбы, а для подавляющего большинства и жизни. Они умрут от голода, болезней, пыток, отчаянья и презрения. Но тогда, они еще живые, брели, обреченные, под конвоем веселых и радостных немецких солдат, в никуда.
Среди них полумертвый тащился, зажав своими руками,  развороченное нутро,  и мой дядя Алексей.
Уже после сдачи Севастополя, когда стало ясно, что они никому не нужны там, в ставке Главнокомандующего, где их в одночасье списали, как расходный материал, как солярку уже залитую в бак идущего в бой танка, многие тысячи все еще мечтающих выжить, попрятались в крутых обрывах мыса Херсонес,  в ожидании чуда.
И ни на какие уговоры немцев, уже согнавших массы военных в импровизированные концлагеря и заставляющие собирать, а точнее сгребать в ямы тысячи и тысячи вздувшихся и смердящих трупов своих вчерашних товарищей по оружию, они, еще свободные, не поддавались. Вгрызались в  обрывы голыми руками, срывая ногти, штыками, ломая их, стволами уже бесполезных без патронов, винтовок, они держались до последнего. Еще живым хотелось верить, что за ними вернется, спрятавшаяся в Поти и Батуми  Черноморская эскадра и спасет их. Но горизонт был чист. Чист до нестерпимой боли и бесконечной обиды, переползающей в ярость.
И тогда гитлеровцы принялись методично уничтожать прятавшихся: привязывали к гранатам веревки и, выдернув чеку, бросали в обрыв. Гранаты зависала на мгновенье напротив ниш, где и сидели вчерашние бойцы Красной Армии и взрывалась. И так методично метр за метром на всем протяжении западной обрывистой оконечности Гераклейского полуострова.
Осколочный чехол, одна из таких гранат, распорол живот дяде Алексею и он, вытащенный в полубеспамятстве на поругание врагу, своими товарищами по несчастью, оказался в колонне военнопленных. Они брели и брели, подгоняемые бездушными конвоирами, которые пристреливали упавших, отставших и вышедших из адского строя. Их гнали в сторону Симферополя сквозь боль, жажду и страдания.
Дядя Алексей,  потом всю свою жизнь удивлялся своей  выносливости и болетерпимости, когда в течение нескольких дней нес в своих руках свои собственные вывалившиеся кишки, еще и пытаясь их заправить вовнутрь, каждый раз при этом почти теряя сознание от боли и ужаса.
Уже на третий день он почувствовал, как в  его внутренностях что-то копошится и он понял, что это черви. Полчище опарышей  жрали его разверзнутое нутро, еще живую плоть. Смерть, казалась, уже неминуема. Много позже он узнал, что именно эти черви, поедающие гной и грязь в брюшной полости и спасли его жизнь.
На четвертый день ада они остановились на ночевку где-то у села, ныне носящего название Ливадки.  Это где-то километрах 10-15 от Симферополя. И он, почти в бреду сказал двум своим товарищам, которые от самого Инкермана поддерживали его, чтобы он не упал и не был пристрелен, что если  идти точно на север, то попадешь в его родное село, где ждет его только жена и малолетние дети.
Друзья по несчастью, семьи которых были далеко от Крыма, а значит бежать им в этих краях некуда, пошептавшись и  решились на побег. Смешно сказать побег, когда все трое едва тащили ноги. Но это был хоть какой-то шанс спастись.
До конца короткой южной ночи они должны были выбрались из стонущего, хрипящего и уже угасающего лагеря вчерашних бойцов Армии защищающей Севастополь. Превозмогая смертельную усталость и безысходность, бесшумно поднялись, придерживая друг друга, и побрели тихонько мимо часовых.
Трудно сказать проспали ли фрицы или им, утомленным  жарой и рутинным и гнусным ремеслом человечьих пастухов, было  лениво поднимать винтовку, кричать или стрелять, но беглецы ушли.
 Добравшись до первого же перелеска, упали, и проспали в тени до ночи. Потом брели и брели, а днем отлеживались, да так и добрались до родного дядиного села, затаившегося в глубокой балке возле северо-западной окраины Симферополя 
Через несколько дней подкормившиеся и периодетые спутники дяди Алексея также тайно, ночью ушли из села в горы с надеждой пробиться к партизанам. А семья, родичи замерли у постели бредившего, умирающего офицера Красной Армии.
Трудно поверить, но только через долгих девять месяцев, когда пригрело весеннее солнышко, следующего, уже 43 года, дядя Алексей впервые вышел из хаты на белый свет. Он щурился на солнце и молчал. Молчал всегда, лишь однажды вскрикнув, когда увидел себя, совершенно седого и похожего на обтянутый кожей скелет, в зеркале. Еще раз,  едва не грохнулся в обморок, когда обнаружил на своем животе гигантский шрам, похожий скорее на чудовищный ожег, чем на осколочной ранение.
Впервые заговорил после того как в дом вошли немцы. Впрочем, солдаты зашли случайно, перепутав хату,  но дядя Алексей, после их ухода, спросил свою жену Настю, где его пистолет и документы. Она зарыдала и рассказала ему, что с тех пор, как он оказался дома, прошло полтора года и, что германская война уже сломалась и, что оккупантов, скоро может быть, выгонят и из Крыма. И он заплакал. К нему, вроде бы как, вернулась память. Он вспомнил, какие страдание выпали на его долю?
Мы никогда не узнаем, что виделось ему, какие испытания выпали на его долю, но  он опять надолго замкнулся и только зимой спросил свою жену почему за ним не пришли гитлеровцы?
Все дело в том, что до самой сдачи Симферополя, до самого того момента, когда в город ворвались вражеские войска он служил лейтенантом в войсках НКВД. Дядя Алексей служил караульным офицером по охране Государственного банка. И он мог себе представить, что все равно его должны были бы забрать, неважно кто – гестапо, сигуранца, какие-нибудь полицаи, казаки... Да, что там, каждая собака в селе, не то, что соседи знали кто он и где служил до войны.
В селе стояла немецкая зенитная часть прикрытия аэродрома, а фуражиры - немцы и румыны, занимающиеся заготовкой провизии, а так же полицаи и казаки, которые кругом шныряли, высматривая что-нибудь залежавшееся, чтобы стырить или кого заложить и за это получить награду, были людьми в селе случайными, часто-густо пролетными, и о его прошлом ничего  не знающими. А вот односельчане  знали все. А ведь даже за недонесение никто по головке бы не гладил, по законам  оккупационных властей – это каралось чуть не смертной казнью.
Тем более, что кое-кто из односельчан крымских татар, составляющих большинство жителей села, действительно служил у немцев. А жить-то-выживать как-то надо было – с Большой Земли денег на пропитание никто не передавал через линию фронта.  Впрочем, и сын старика Григория, главы одного из четырех украинских семейств проживающих издавна в селе, работал у оккупантов и даже носил немецкую форму. Вот только никто за все это время даже и не подумал выдать соседа.
А он никому не рассказывал, как попал в осажденный Севастополь и  кем там служил двести пятьдесят дней обороны.
Потом было стремительное бегство немцев из Крыма и еще до преступной депортации крымских татар, до взятия Севастополя, за ним в маленькое село, приехал забытый за годы войны советский «воронок». И дядя Алексей, казалось, бесследно исчез.

(отрывок из романа «Другого времени не будет»)

Вторую часть читать  в другой публикации.  

воскресенье, 26 апреля 2015 г.

Остались от прошлого рожки да ножки




            ***
Остались от прошлого
Ножки да рожки
Кровавые стежки-дорожки
Теперь навсегда

А они отрывают былого
Гнилые пороги
И пустошью правят
И ненависть дарят
И ставят капканы
И строят засады

А я от досады
Не зная куда
Бреду по разбитой
Пустынной дороге
В чужие немые края

Немытое счастье
Там манит несчастьем
И корчат гримасы
Дожди-холода

Гремят маракасы
И молнии скачут
Я знаю
Так плачет весна

Над тучами тучи
Тоска неминучая
Да здесь не за морем
Мы жаждали воли
А корчится горе…

Чтоб строить былое?



четверг, 23 апреля 2015 г.

В моем доме хоя цветет


        ***

Дурманящий запах Хои
Наполнил мой светлый дом
Совсем не твои желания
Не холод весны за окном

А дальние жаркие страны
Ворвались в тропический сон

Скажи мне где та Каледония
И Тихий большой океан
И горы родные забытые
И мысли далекие странные
И страсти уже неизвестные
За тысячи – тысячи миль

Ты здесь – а они в Океании
Друзья твои братья и сестры
И дети земные
И близкие
Раскрыли объятья свои

Как можно украсть расстояния
Как можно найти этот миг
Чтоб вместе –  
Вы там в Каледонии
Пусть в Новой
Но так далеко

Открылись вдруг чудо соцветия
В тот день
В тот же час
В ту же ночь

Вам все удалось превозмочь
Земные мгновенья
Страдания
В далекий тот миг
Расставания
Той страсти
Безмерных желаний

Без вести
Но вместе цвести 

апрель 2015 

вторник, 21 апреля 2015 г.

В Гефсиманском саду




***

В Гефсиманском саду
Ни в Раю ни в Аду
По квадратам старинных аллей

По дорожке
Усыпанной вечностью дней
Ходит строгий монах в черной рясе
И при скорбной гримасе
И внимательно смотрит
чтобы никто никогда
Не тревожил олив
Опадающих листьев
Стволов и ветвей
Что узнали в ту ночь
В ту последнюю ночь
Его страхи смиренность
Как смерть превозмочь

Здесь ходил Он один
Видел знал кто предаст
Кто уйдет отрекаясь
А кто не отдаст –
Его веры в словА
Его смерти и слОва
Воскресенье и крови
Что тогда пролилась

И лилась
И лилась
И прольется в веках
Все во имя Его

- как же так?

Что случилось
Почему в этот мир
Он покой не принес….

Здесь Он был
Здесь ходил
Там где ходит монах
И где прячется страх
А вокруг все галдят

Любопытные стаи
Людей-попугаев
Все глазеют – не знают
Сомнений – борений
Событий – желаний
  
Даже если они
Не тупы – не смешны
Но не все понимают

Только им не помочь
Неизвестность маячит
И корчится ночь
Что же будет потом…?

Он же знал и взошел
Нас с тобою нашел

Но сомненье оставил…


понедельник, 20 апреля 2015 г.

весна 15 года



           ***

Весна пятнадцатого года
Как с подиума шальная мода

Она непостоянна словно девка
На выданье да при летах
Необъяснима как издёвка
Как страх остаться в старых девах

Теплом цветами вдруг заманит
И обнадёжит обогреет
А утром вдруг дождём остудит
Не пожалеет  а достанет

Одно желанье – быть капризой
Репризой о смешной девчонке
Что дразнит кошкой собачонку


воскресенье, 19 апреля 2015 г.

Песок былого


              ***  

Не оступись в песок былого
Он слишком пагубен и зыбок
Ты знаешь это назубок – 
Он прах забытого и не земного
И заблудившихся желаний
Вода твоих воспоминаний
И снег придуманных утех

Нет-нет не тех
Что может были
А тех

Что не было и нет

пятница, 17 апреля 2015 г.

Ночь Весна Судакские химеры




   ***

Ветер сорвет пелену с горизонта
И откроются горы
На фоне мерцающих звезд
И безмолвного темного моря
Над полями уснувших рядов
Виноградных шпалер

Где-то здесь переход
От рутины в искрящийся мир
Там где куполом высится свод
Над скалами
Ночью похожих
На страшных химер

И снова как будто бы снится
Как видится
Вырвется
Вспрыгнет на стены из тени
Над древнею крепостью
Взлетит и возвысится
Что-то живое и вечное

Может быть сказка…

Только утром поймешь
Что это скала Судака
Солдайи – Сугдеи 
С приставкой «Кая»

Стоишь и немеешь  

Для тебя чудака
Придумали Боги
Из древних легенд чудеса

В этой чудо-стране из руин
И огромных и вздыбленных гор
Дженевиз –Меганом  и горб Алчака
И от Сокола в небо
Почти в облака 
Улетает мечта

Любуйся
Забудь про слова