(отрывок из романа
«Другого времени не будет»)
(отрывок из романа
«Другого времени не будет»)
Часть
третья
В 41 меня просто
забыли. Я был дежурным начальником
охраны банка в Симферополе и нес, как обычно, свою службу. Всю ночь,
переговариваясь с караульным, мы прислушивались к далекому, но приближающемуся
разговору войны. Под утро, помню, светало, когда неожиданно воцарилась тишина.
А чуть позже, когда уже взошло солнце, гул возобновился и начал смещаться с
севера на запад. Уже отчетливо были слышны отдельные взрывы. Неприятель обходил
город и пер на Севастополь. Я понимал, что мой пост никому не нужен, что я
охраняю пустое здание, тем более еще вчера, до моего дежурства, из банка
выехали последние закрытые машины с вооруженной охраной.
В восемь меня
должны были сменить, но никого не было, телефон молчал, как отрезанный. Часа
два я ходил чинно, как дурак перед закрытым банком, не знал что делать. Часовой с винтовкой стоял выпучив глаза и молчал, а я все ходил и
ходил. Потом пошел по нужде во двор, а когда вернулся, то вместо часового
обнаружил его винтовку без затвора. Злыдень, сбежал.
А вокруг бегали и
бегали люди. И все что-то тащили, несли, везли, волокли. Где-то звенели стекла
и кто-то истошно кричал. Город, еще до подхода противника, медленно захватывала
паника и мародеры. Думаю не один я был в полной растерянности.
Лишь когда где-то
на окраине города, за Бахчелью, за Красной горкой, началась какая-то стрелянина
я решил таки оставить пост. Когда я прибежал в наше управление, то обнаружил
там целые копны разорванной и полусожженной бумаги, поломанную мебель, в глубине двора машину в которую грузили
толстые папки с белыми завязочками и нашего архивариуса, пожилого, с седой
шевелюрой, толстого еврея по кличке Увалень. Я его узнал сразу и обрадовавшись
хоть одному знакомому лицу, кинулся к нему.
Однако, он был в
страшном возбуждении и тоже, узнав меня, страшным голосом закричал, чтобы я
немедленно приступил к загрузке архива, который, как и меня, забыли. Позже
выяснилось, что шофер, долговязый, рыжий боец в обмотках, категорически
отказался помогать начальнику архива и уже часа полтора просто сидел за рулем
машины. Я выхватил пистолет и водило тут же принялся бегом таскать папки.
Мы выехали из
Симферополя, проехали благополучно Бахчисарай, но сразу же за Сюренью по машине
открыли беглый огонь из-за пригорка. Слава богу все обошлось лишь в лобовом
стекле появилось похожая на красивую и зловещую звездочку, отверстие. Мы
поняли, что напрямую в Севастополь уже не проскочить и свернули в сторону
Албата, в долину Бельбека.
Уж не знаю какое
нам выпало счастье, кто из нас родился в рубашке, но по этой забитой техникой,
разбитыми повозками, мертвыми людьми и лошадями дороге, по горам и лесным
проселкам нам все же удалось к вечеру следующего дня просочиться в Севастополь.
В ноябре,
совершенно случайно я, лейтенант в
поношенной и здорово полинявшей форме НКВД, попался на глаза командующему.
Мы готовили к
погрузке на боевой корабль женщин с детьми
для эвакуации в Новороссийск и я
был старшим у трапа, когда неожиданно появился генерал Петров. Он разговаривал
с командиром корабля. Проходили мимо, я вытянулся отдал честь, он неожиданно
остановился передо мной и спросил, а не боюсь ли я качки. Не знаю, почему я ему приглянулся, но уже
хлебнувший и окопов на передовой, когда немцы едва не прорвались по Черной
речке к Инкерману, и тяжелейших массированных бомбардировок, на Северной стороне, почему-то решил, что он
хочет меня отправить на Кавказ, но не тут-то было. Оказывается, после моего моментального
ответа: «Никак нет!» я был, так же
моментально, произведен в старшие лейтенанты и назначен на должность
фельдъегеря.
За день до этого на
глазах у всего Севастополя мессеры сбили наш самолет, в котором на Большую
землю отправлялись не только раненные высокие чины, но и фельдъегерская почта штаба обороны.
В мои обязанности
входила доставка на самолете секретной почты в ставку и обратно. Так началась
штабная жизнь. Куда только я не летал, где только не побывал: от Батуми до
Туапсе и Баку, от Москвы до Куйбышева и Свердловска. С кем только не
встречался: командующими, маршалами,
партийными шишками, порученцами, ординарцами… Больше всего запомнил
Шапошникова, какой-то он был облезлый,
большой и жалкий и Жукова –маленького, подвижного со сверлящими и безжалостными
глазами.
Что возил? Так кто ж его знает? Я был
обыкновенным почтальоном, играющим в прядки со смертью.
После первых
трех-четырех полетов, вот тут я вспомнил почему командующий спросил меня про
качку, болтало неимоверно, а особенно запомнился второй, когда наш самолет
просто изрешетили немецкие зенитки и немецкие истребители, но мы чудом остались
живы, прошел слух, что я родился в рубашке, счастливчик. Передо мной подряд
погибло три самолета с почтой.
Со мной летали
радостно, с удовольствием, я летчиков знал всех поименно. Со мной стали
отправлять самую важную и самую срочную информацию. Вот тут-то для меня
наступила лафа: шоколад – сумками, коньяк – чуть не ящиками, тушенка, папиросы,
меховая куртка, яловые сапожки в гармошку. А форма? Какая на мне была форма –
загляденье. А я к тому времени уже был капитаном и позвякивал боевыми
наградами.
Жаль, что ее некому
было показывать, – вокруг справляла свою
свадьбу лишь только смерть. А бойцы с фронта на меня смотрели с ненавистью.
Каждому не расскажешь, что твоя игра со смертью не лучше их окопной. Там надо было
просто умереть, а мне, даже падая, на сбитом самолете нужно было уничтожить
портфель с пакетом с совершенно секретными документами, а уж потом умереть.
Мучило меня лишь
только то, что рядом, когда взлетали на рассвете или в сумерках то было, как
мне казалось, видно мое село, где маются без меня близкие – жена, дети. Может
быть голодают и вообще живы ли? А я ничем не мог им помочь.
А тем временем
битва за Севастополь становилась все более ожесточенной и отчаянной. Наши
потихоньку вынуждены были сдавать позиции, а немцы с румынами перли и перли.
Потери с обеих сторон были чудовищными. Никогда не забуду склон горы над
Инкерманом, покрытый один к одному, как нарочно уложенными, трупами румынских
солдат. Только поверь, наших потерь было ненамного меньше, особенно после того,
как начались перебои с продовольствием
и боеприпасами.
Потом наступила
развязка. Я прилетел в город Куйбышев, привез свой последний пакет, а перед
самой посадкой из кабины пилотов вышел радист и сказал мне, будто бы немцы
передают сообщение о сдачи Севастополя.
На аэродроме, знакомый майор, что не первый раз меня встречал,
подтвердил это сообщение, тяжело вздохнув и задрав палец вверх, мол, там, на
самом верху решили. Сели мы в машину и в ставку, захожу к какому-то генералу,
куда надо, короче, а он пакет взял, расписался и мне говорит, как обычно, чтобы
я вернулся в распоряжение командующего. Я ему - так ведь Севастополь сдали! А он мне – паникер, сейчас расстреляю,
кто сказал, кобуру расстегивает, а там пусто. И
вдогонку – вернуться в распоряжение своей части, иначе трибунал,
расстрел, кругом, шагом марш и пошел вон.
Я прилетел в
брошенный генералами Севастополь на том самом последнем самолете, на котором
улетели, драпанули все наши большие отцы командиры. Я видел то, что не дай бог
видеть и вообще знать, что такое может быть вообще на этой грешной земле.
Потом было то, что
вы знаете. Провалился я в беспамятство и первый раз опомнился, когда в хату
зашли немцы. Я как услышал их речь, увидел их рядом и вроде бы как проснулся.
Еще через время я опомнился
в тюремной камере и долго не мог понять, почему передо мной сидит баба в
погонах, не в форме Красной Армии, но со звездочками на пуговицах. Я же не
знал, что поменяли форму, а баба эта, старший лейтенант Грудина, садистка и
сволочь, с огромной грудью, старший уполномоченный особого отдела. Она из меня
выбивала показания, как я, лейтенант НКВД, партийный, выжил при оккупантах,
кого предал и где дел припрятанные при разгроме банка в 41 советские денежки.
Ох, как била меня эта гадина! Как издевалась. Одно хорошо – я окончательно
вернулся с того света и все никак не мог поверить, что на земле май 1944 года.
Я в камере выплевывал выбитые зубы, и
все считал и пересчитывал дни, которые выпали из моей головы.
Потом на очную
ставку стали привозить каких-то людей, совершенно мне неизвестных. И снова били
и издевались. Я не могу даже сказать, сколько это продолжалось, но к осени,
вдруг отношение ко мне изменилось и, однажды, мне разрешили просмотреть
протокол с показаниями моей жены, Насти.
И выяснилось, что она назвала фамилию одного из тех двух мужиков, что притащили
меня в сорок втором домой. А он, как оказалось, в Севастополе был большим
военным чином, а не рядовым, как в колонне военнопленных, после нашей хаты,
добрался до партизан, стал комиссаром отряда, был ранен, переправлен на Большую
землю и … подтвердил показания моей жены.
Я обрадовался,
думал меня выпустят, но напрасно. Приговор звучал так: за самовольно
оставленный боевой пост, что привело .., за…, за…, разве все вспомнишь, что они
мне клеили. А что, потом эта зверь-баба должна была признать, что била меня
зря? Короче, за все что я «натворил» меня разжаловали в рядовые и отправили на
фронт в составе штрафного батальона, дабы я искупил свою вину перед родиной.
Когда мне выдали
солдатскую форму, то ее, без помощи таких же бедолаг как я, направленных на
смерть за искуплением вины, одеть не смог, а когда одел, то все от хохота
попадали, она висела на мне, как на
огородном пугале. Я ведь снимал штаны не расстегивая. Ремень снял –
штаны упали.
А еще через месяц,
поздней осенью сорок четвертого наш батальон был посажен на танковую броню для
прорыва фронта уже в Германии. Немцы десант размолотили в дщерь, я был на
танке, который из последних тщетно пытался прорваться в тыл неприятеля.
Очнулся, когда немцы сгоняли в группы пленных и добивали раненных. Кое-как
поднялся, немец с автоматом долго стоял передо мной и раздумывал стрелять или
не стрелять. Не выстрелил. Я брел в колонне военнопленных и думал, - что за
судьба злодейка, в первом же бою, ни разу не выстрелив, никому не сдаваясь, и
никого не предавая, я вновь оказался преступником.
После этого рассказа дядя Алексей замолчал, долго
сидел, обхватив голову руками, потом закурил и, вдруг, изо всех сил, бросив
окурок на землю, заплакал. Мы поняли,
что сегодня, здесь на мысе Херсонес, среди камней обильно политых кровью сотен
тысяч людей и его тоже, мы не услышим продолжения рассказа. Мы не узнаем, где
же он был, после второго пленения и целых восемь лет после войны.
(окончание в следующей публикации)