вторник, 14 января 2014 г.

Чайка - Ворона






В  Камышовой  бухте  чуть наискосок от проходной рыбного порта возвышается питейное заведение с гордым именем «Чайка». Днем на первом этаже когда-то работали магазинчики и буфет, а на втором принимала изголодавшихся временных и постоянных жителей рыбацкого района Севастополя, обыкновенная столовка. А вечером «Чайка» распахивала свои гостеприимные объятия уже как  вечерний ресторан.
Среди моряков, всяких там судовых механиков, штурманов, мотористов, мукомолов, электриков, боцманов, тральцов и портовой братии - докеров, судоремонтников, береговых матросов и иной случайной, залетной шушеры вечернее это заведение называлось не иначе как «Ворона». Днем «Чайка» - вечером «Ворона». Днем распивать в «Чайке» горячительные напитки запрещено категорически, под страхом всяких неприятностей, но рядышком, впритык  радушно манила в свое стеклянное чрево  пивнушка, где можно было выпить пивка и поговорить «за жизнь». Продувное это заведение было настоящим клубом уходящих далеко-далеко в океан и вернувшихся после долгих и долгих странствий, и называли его моряки «Вороньим глазом».
Здесь всегда можно было встретить старинного доброго друга, которого не встречал годами, а только слышал: работает у Южной Георгии на «Антарктиде», гоняется за тунцом в Индийском у Сая-де-Малья на «Калинине», тянет лямку за ставридой на «Тропосфере» в Тихом, или на Патагонском шельфе, а может быть и на Агульясе. А вот нас нелегкая занесла, аж под Кергелен…  
Позавчера «Мария Поливанова», вчера «Наталья Ковшова», сегодня «Орлиное», а завтра «Апогей» или «Перигей», «Кара-Даг» или «Аю-Даг»…
В «Вороньем глазу» большое рыбацкое братство залечивало разговорами и добрыми встречами, свои душевные, порожденные тоской по земле и земным радостям, хвори.
Здесь часами попивали-прихлебывали из простых, теперь почти забытых стеклянных кружек незамысловатое, но такое любимое «Жигулевское» местного севастопольского разлива. Здесь оно было доступным и его было много, рекой, а в океане о нем забытом, запретным старались не вспоминать, чтобы не захлебнуться слюной. Бывало так, что кто-то из близких или друзей и передавал в океан вожделенный напиток, но доходила бутылочка другая с кислицой и хлопьями, и не в радость, а в зависть.
Здесь же в стекляшке-забегаловке пили подолгу,  с расстановкой - а куда спешить, когда за спиной моря и моря. По носу вечный простор, а за кормой вечная кильватерная струя, и вахта: четыре часа через восемь, четыре через восемь и месяц, и два, и год, и два, и три…  Вечное море и моря, и моря, и океаны: четыре через восемь, четыре через восемь…
А в «Вороньем глазу» пивка вдосталь, всласть и добрые, чаще пустые разговоры ни о чем, но такие важные, что важнее домашних наговоров о том, что и это сломалось,  пока ты шатался по своим морям-океанам, и то, и это не покрашено - не побелено, и то забилось-засорилось, и дача заброшена,  и забор покосился, а балкон уже все застеклили, а мы нет...
Здесь в пивнушке рай, удовольствие, воля, свобода среди пустых кружек и гор чешуи, костей, скелетов и шкурок  виданной-невиданной рыбы со всего света, своего посола, своего вяления, своего приготовления. Я, когда еще  работали у Кап-Блана, на Патагонском шельфе, под Нью-Фаунлендом, возле Новой Зеландии,  рыбку эту из трала доставал, солил - в тузлуке, в бочке, в банке, а потом вялил -  на пеленгаторной, на юте, а потом хранил, заглядывая чуть не каждый день, принюхивался, присматривался, а не пропала ли, все думал, представлял, грезил наяву,  во сне видел, как войду сюда, в это злачно-сладостное незамысловатое заведение, как возьму кружку, другую, третью с горкой пенной, как начну чистить, сдирая кружева с вяленых боков, как потекут слюнки от аромата, духа рыбного, океанского, как угощу друзей и  под нее родную буду и сам прихлебывать …. жигулевское. Эка  братец, кум, сват, свояк, дружище какая у нас славная житуха с пивком, да с этой рыбкой! У-у-у...!
А вечером в «Вороне» собирался люд совершенно иной: лихой, загульный, не обремененный семейными заботами или временно или никогда. К примеру, стало керченское или одесское судно на ремонт на местный судоремонтный завод, или к причалу под разгрузку и гуляй рванина. Все холостяки, все без исключения даже те, кто с большим выводком и приличным прицепом.
А иногда бывало так, что отход судна по разным причинам не могут свои родные судоводители оформить: то с портовыми властями проблема, то карты не завезли, то карантинная служба «добро» на отход не дает... В таких случаях экипаж, по два три дня прощавшийся в родном кругу семьи, друзей и соседей, домой ехать уже не спешит, если живет не рядом в рыбацком микрорайоне в Камышевой бухте или попросту в Камышах, где его выпасут и домой затянут, а чего: морская тоска еще не догнала, не измучила, ревность не изглодала, сны про дом и уют не догрызли, вот он в питейное заведение и отправляется.
Последнюю копейку спустить в «Вороне» - дело вполне нормальное, ну чего ее возить полгода, а то и больше по Пальмасам, Сингапурам, Дакарам, Аденам, Гибралтарам. По себе знаю. Бывало, откроешь ящик каютного стола где-нибудь под Южным Крестом, у тропика Рака, в Баб-эль-Мандебском (Ворота скорби –авт.) проливе или в Гвинейском заливе, у Мозамбика или Аргентины, а там трояк завалялся, почерневший от твоих рук и выгоревший от морской соли и ты непременно про себя всхлипнешь – да за этот трояк в «Вороне» купил бы и это и то, выпил бы соточку, другую и закусил бы…, а он тут бедолажный лежит-валяется и меня не греет - дразнит.
Нет, это последнее дело перед отходом в моря все до копейки не оставить в питейном заведении. Уж если благоверная все до пятака выгребла, кармашки все до одного очистила, то это другой коленкор. Очищенных на судне видно сразу и издалека: они чинно, смирившись с судьбой, сидят у телевизора или делают вид, что читают роман или,   листают свежую  газету. В морях свежая газета – это когда за прошлый месяц. А здесь действительно свежая, даже вчерашняя, даже позавчерашняя. Некоторые изображают сон. Но как можно уснуть, когда в ближайшие шесть-семь месяцев ты и будешь что делать – работать и спать, спать и работать? Конечно же, были и такие, кто в «Ворону» ходили и ходят редко или даже очень редко, но за свои, без малого, тридцать лет жизни в тесном общении со славной  рыбацкой братией я не знаю ни одного, кто бы в заведение не заглянул ни разу.
   Нет, «Ворона» благое дело для моряка: там и выпить, и побалагурить-погутарить с сотоварищами можно, и со смазливой девицей потанцевать, прижав к груди в последнем земном вальсе не боевую подругу, а чудо для утешения и мимолетной любви. Таких славных, как на берегу девчат в морях не бывает, таких не берут или они там не приживаются, или от них одни неприятности. Моряк говорит как:  через месяц плавания, самый последний крокодил в море превращается в Брижит Бардо как минимум.     
А какие в «Вороне» были драки? По Севастополю, когда заходила речь об этом, друг другу напоминали такую присказку: «Драку заказывали? Получите!» И драки действительно были просто потрясающими. Ни в каких боевиках такого увидеть нельзя: там играют, притворяются, там синяки и боевые раны рисованные, а здесь все настоящее –  и разбитый нос, и подбитый глаз, и душераздирающие вопли зрительниц и восхищенные зрителей, и даже россыпи «золотых» с якорьками пуговиц по всем углам ресторации.  Все настоящее, а значит, и батальные  сцены захватывающими,  почище, чем в кинофильме «Война и мир» или «Человек с бульвара Капуцинов». Это были молниеносные боксерские турниры, лихие кавалерийские атаки, на вражеский бивак и контратаки с рейдами по тылам.
Но вот что интересно, никогда драки в «Вороне» не заканчивались трагически и не продолжались долго. Даже самое драчливое  воинство, в самом непотребном состоянии, прекрасно осознавало, что допустить стражей порядка на роль рефери и тем паче перенести разборки на нейтральную полосу, точнее в ментовку,  значило лишиться важного и доходного статуса «моряка загранплавания», сесть в резерв, надолго, может быть навсегда, стать бичом, береговым подметалой. Это была слишком большая цена, даже за самую замечательную драку. Так что надо было управиться исключительно в один раунд. И управлялись.
Бывало прибегут ретивые рефери при исполнении и начнут выпытывать, что, да как, а стоит перед ними: матрос, моторист, тралец, радист, акустик, механик, штурманец нос набок, глаза, точнее глаз, как у Михаила Кутузова или Моше Даяна и радуги одна другую догоняет, буквы «С», «Ф» и «Б» не сможет произносить дней десять-пятнадцать, хоть к лучшему логопеду води, но уверяет, что это произошло еще вчера днем на палубе родного судна во время погрузочно-разгрузочных работ. А тем, кто не верит этому рассказу, всем составом отдыхающих, хором, скажем: «Так и было!» А кто говорить уже не может, будут утвердительно кивать головой, причем из обоих враждующих лагерей. 
Только утренняя поверка, общее собрание в столовой команды, уже на отходе, уже на внешнем рейде выявляла участников ристалища: победителей и побежденных. Но ни стона, ни звука, ни жалобы, ни обиды – ну-у-у, вчера и погу-уде-е-ели!
Помню однажды глубокой ночью пришли бойцы из «Вороны» к судовому доктору зашивать губы, превратившиеся из двух в три, а то и четыре и на вопрос гипократового сына: «Обезболивающий укол делать?» Хором ответили: «Нет! Пусть быстрей злость пройдет!» Так на живую и зашивал.
Когда я еще был моряком вот такая «Чайка-Ворона» (или «Ворона-Чайка»?) было у нас в Камышах. Только, кто теперь об этом помнит?



 Л. Пилунский

воскресенье, 12 января 2014 г.


Ода страху






Мы пришли из далекого, родного и теплого Черного моря в суровый и холодный Дальневосточный край на небольшом судне «Гидронавт». В трюме нашего судна стоит миниатюрная подводная лодка, всего на двух членов экипажа. Мы должны отыскать новые косяки рыб, скопления крабов и моллюсков. А потом по нашим следам, по составленным картам отправятся в моря-океаны рыбопромысловые суда: сейнеры, траулеры, консервные базы. Но это потом, а сейчас мы только-только начинаем перепахивать дно Дальневосточных морей.
Первые погружения. Первые впечатления. Непостижимо!
На траверсе бухты Витязь в заливе Петра Великого я ухожу под воду с Валерой Фейзуллаевым. Впечатления невероятные: гигантские синие и камчатские крабы, убегающие от нас на цыпочках на своих метровых ногах;  крабы-стригуны, распластавшиеся на илистом пепельно-сером дне; волосатые крабы, спешащие куда-то по своим подводным делам; актинии,  метрового роста, расставившие в разные стороны свои руки-ветви, скорее, финиковой пальмы, чем хитроумного глубоководного охот-ника;  упитанные округлые асцидии, оживляющие подводный пейзаж почти женскими грудями; креветки, прячущие полупрозрачные тельца за актиниями и асцидиями; осьминоги, подозрительно провожающие нас человеческими глазами; рачки-бокоплавы, кружащие вокруг прожек-торов, словно комары и мошки ночью на болоте в свете фонаря… А еще рыбы, рыбы, рыбы: любопытные, пугливые, наглые, безразличные, се-рые, черные, желтые, пучеглазые, зубастые, красивые, уродливые... 
Черное море – пустыня, здесь подводный рай. Адский, мрачный, чер-но-белый, но, судя по счастливому виду обитателей, таки рай. Каждые десять пройденных у дна метров – новые, невероятные наблюдения. Глаза разбегаются.
Я открыл для себя мир животных и растений, о существовании кото-рых, даже не подозревал.
Во время следующего погружения со Славой Поповым на аппарат напала стая кальмаров. Они пикировали, как космические истребители в фантастических фильмах, которые через много лет я увидел на экране в фильмах Лукаса… А тогда, на глубине около 200 метров, кальмары бесстрашно пикировали на забортные светильники. Ударяясь с глухим стуком о пластик прожекторов,  они выпускали струи чернил, замирали на мгновение от боли в нокдауне и, очнувшись, с безумным упорством снова бросались в атаку.
Рейс сулил нам радость открытий и счастье познания.  Мы должны увидеть то, что дано не каждому подводнику.
А потом... Потом на борт поднялся новый начальник экспедиции: молодой солдафон от науки, дальневосточник Витя Мирошник.
Боже мой, как же можно в столь нежном возрасте быть таким сухарем – закомплексованным и твердолобым? Его обуревали только дальне-восточные научные амбиции и приводили в бешенство наши открытия. Ведомственная ревность как будто закрывала для него мир человеческих взаимоотношений. Он был лишен чувства юмора и не замечал даже бес-хитростные морские радости: хорошую шутку, подколку, смешной, но давно надоевший фильм и пересуды о нем, обеденные или вечерние поб-рехеньки, судовой, но мировой чемпионат в домино…
Вначале мы приуныли – рейс и так не очень-то складывался: наш капитан пил беспробудно горькую, всех строил и любовался собой. Его помощники  благополучно меняли на встречных судах и в небольших прибрежных поселках консервы, капусту и муку, а также выловленные в море гребешки, крабов, рыбу… на водку. Мы никогда не делали этого – наш обеденный стол, если бы не эти самые подношения Нептуна, давно бы превратился в зэковский паек времен процветания ГУЛАГа. 
А потом на все махнули рукой. В отчетах писали не то, что видели, а то, что хотел видеть начальничек. Например, тралом подняли на борт несколько тонн розового гребешка, но он, злодей, приказал погружаться совсем в другом месте, чтобы открытие не подтвердилось. Позже в официальном отчете появится резюме: «скопление промышленного значения не имеет».
На первых порах злились, ссорились, пытались что-то доказать, а еще спустя время и мы научились менять дары морей на водку, а иногда и вино.
И потекла нормальная, морская, монотонная, но все-таки жизнь. Нет, не подумайте, что мы, как они там, наверху, пили беспробудно. Подводное дело такая штука, что сильно не пристрастишься: если с вечера принял, то на другой день под водой делать нечего. Да и судовой доктор к подводному аппарату и близко не подпустит.
 И все бы ничего, но появился у нового начальника еще один бзик – ему захотелось приобщиться к подводному делу. Оказывается, мы, севастопольские гидронавты, все видим и наблюдаем не так, погружаемся неправильно. И потому результаты, то есть научные изыскания, получают-ся искаженными, неправдивыми. Их нельзя обобщить и экстраполировать на вверенный ему дальневосточный регион. Собрав научную группу и гидронавтов, он произнес эпохальную речь, суть которой заключалась в том, что если он не совершит погружения, то советская наука понесет тяжелую утрату.
Мы уже собрались поднять дурня на смех, но неожиданно на его сторону встал наш капитан. Я, пилот подводного аппарата, сопротивлялся ровно неделю. За эти дни я пережил несколько скандалов, пять радио-грамм, в том числе от профкома ДальНИИ рыбной промышленности, четыре попытки подкупа, которые я официально требовал зафиксировать как дачу взятки «борзыми щенками», то есть корейской водкой с жень-шенем, три вызова на ковер к капитану и две угрозы быть списанным с судна.
А потом из Севастополя пришел приказ обучить начальника рейса азам подводного искусства и... доложить о погружении в пучину океана. Пришлось подчиниться.
Через неделю мы вышли в точку, указанную начальником рейса, и стальной люк захлопнулся над нами. Без происшествий погрузились и начали набирать глубину: 50, 100, 200... Наблюдаю за Мирошником. Вроде ничего. По цвету ушей – волнуется, но голос пока не дрожит.
Подводный аппарат устроен так, что я – пилот, сижу за пультом управления, а подводный наблюдатель лежит у моих ног перед шестью иллюминаторами, расположенными в передней сфере.  Я могу лечь рядом с ним и управлять аппаратом с помощью выносного пульта, но если нахожусь на своем кресле, то приходится доверять приборам  и лицезреть  напарничка. Так вот, сижу я и наблюдаю пятую точку новоиспеченного «капитана Немо».
За иллюминаторами давно глухая ночь, хотя время на бортовых часах 11 утра. Прожектора не включаю, то есть он ничего не видит, но что-то самозабвенно пишет. На трехстах метрах попросил, чтобы я включил свет. Включаю. За стальной капсулой ни одного живого существа, пустыня. А он пишет. Интересно, что можно писать в дневник погружения, если в бесконечном пространстве не только никто не шевелится, но и глазу не за что зацепиться? Разве что редко-редко мелькнет гребневик. Почти эфемерное прозрачное существо, мигающее бесконечным числом своих ножек-ресничек, с помощью которых гребневик и передвигается в пространстве.  Странное существо, похожее на ягоду крыжовника, путешествующее в океане в поисках крошечных живых существ, называемых зоопланктоном.
Продолжаем погружение: 350, 380, 385... Бортовой эхолот уже «пи-шет» дно. Скоро и мы его увидим.
Мы должны выйти на кромку обрыва, на так называемый свал глубин. От берега морское дно плавно «набирает» глубину, но в какой-то момент обрывается в бездну, переломившись, едва не на 90 градусов. На этой  кромке происходят главные события Океана. Вертикальное, так называемое апвелинговое, течение из глубины «тащит» с собой минеральные вещества. Питаясь ими, здесь размножаются самые крошечные обитатели океана, они становятся пищей более крупных, а тех, в свою очередь, поедают мелкие рыбы и так до самых крупных жителей гидрокосмоса.
На этих обрывах, на прозрачных пастбищах и начинается пищевая цепочка всех массовых рыб: от анчоусов до ставриды, сардины, скумб-рии…
К несчастью Мирошника, в этой части океана кромка свала глубин расположена на глубине приблизительно 410 метров. Я это знаю по при-борам да и по судовой карте. А предельная глубина погружения нашего аппарата ровно 400 метров. Вот тут-то я ему и устрою веселенькую жизнь. Он у меня точно ничего не увидит. Инструкция.
Начальник увидел дно океана и завизжал от восторга. Да я бы и сам закричал от невероятного зрелища: над кромкой парили мириады живых существ. Привлеченные нашим светом, к ним присоединились другие тысячи и тысячи. Вокруг нас кружился гигантский рой креветок, кревето-чек, бокоплавов, рыб, рыбешек, рыбищ, пикирующие ракеты кальмаров и еще какие-то морские жители. Это было феерическое зрелище.
И я, завороженный таинством бездны, опомнился, когда мы плавно ткнулись в белесый, чуть с кремовым отливом ил перед самой кромкой обрыва. Как же можно было так опростоволоситься! Мы стояли на глубине 412 метров, окутанные облаком ила. Через пару минут течение «сдует» муть, и новоявленный Кусто, блин, все и рассмотрит. «У-у-у-у!» – почти завыл я от досады.
Через пару минут перед нами вновь открылось потрясающее зрелище безмолвной, бесконечной, продолжающейся миллионы лет войны за продолжение жизни.
 Мирошник фотографировал, стонал от восторга, записывал, наговаривал на магнитофон... и неожиданно совершил роковую ошибку. Он приказал погрузиться глубже, за кромку обрыва. Я его предупредил, что мы и так за предельной глубиной. Но он сделал вид, что не слышит.
Я включил вертикальные винты, приподнялся над дном и двинулся к кромке. После сложных маневров  мне удалось посадить подводный аппарат так, что хвостовым стабилизатором он стал на кромку каменной плиты. Теперь мы выглядели как знаменитое Ласточкино гнездо, что  нависает над Черным морем у мыса Ай-Тодор. 
Обрыв хорошо просматривался в нижние иллюминаторы.
А вот ощущения? Это как если бы вы стали каблуками на краешек крыши высотного дома, а носки ваших ботинок висели над бездной.
Осмотревшись, я перебрался в нос, к иллюминаторам, к фонтанирующему восторгом Мирошнику, слегка его потеснив. От этого аппарат «клюнул носом» и...  Мы соскользнули с кромки обрыва, оглушительно громыхнув хвостовым стабилизатором по скалам и «пролетев», едва не с десяток метров, замерли на небольшом каменном карнизе.
Ощущения, скажу честно, не для слабонервных. Но меня больше волновали не мои чувства, а поведение первопроходца. 
Краем глаза я видел, как восторг на лице Мирошника сменился испугом, но я продолжал делать вид, что смотрю в правый нижний иллюминатор, беззаботно рассматривая бездну.
Шевелиться было нельзя, я был уверен, что аппарат снова «скользнет» вниз, но странное чувство превосходства над неопытным человеком, над его наконец-то проснувшимся страхом брало верх над благоразумием.
И тут он сказал мне что-то про опасность. Я громко ответил, что это смертельно опасно и через минуту вернулся в кресло пилота. Но как только изменился дифферент, мы вновь начали проваливаться в пропасть. Я видел, как перекосилось от ужаса лицо Мирошника.
Смотрю на глубиномер. Ничего себе, 437 метров. И снова раздался страшный, леденящий душу стук за прочным корпусом – аппарат нижней частью хвостового оперения, ударяясь об острые скалы, даже не пополз, а поскакал вниз, в черную бездну. Этот обрыв заканчивался на глубине двух километров. Представляю, какие у напарника круглые от страха глаза, жаль не видно, он все еще смотрит в иллюминатор или зажмурился? Мне хорошо видно, как  у него дрожат руки, он не может сделать запись в дневнике и в сердцах бросает карандаш.
И, может быть, впервые в жизни, я  испытал едва ли не сладострастное чувство злорадства: ему страшно, он напуган. Он, наверно, уже жалеет, что напросился в гидронавты. И вместо того, чтобы дать ход вперед маршевым двигателем и включить вертикальные винты на всплытие, чтобы аппарат перестал проваливаться вниз, связываюсь с поверхностью.
– «Гидронавт», «Гидронавт», я «Скат», прошу связи! 
Поверхность тут же отвечает:
– «Гидронавт» на связи, мы вас потеряли, вы исчезли с экрана гидро-локатора!
Но я совершенно спокойным голосом начинаю передавать параметры:  Глубина 400 метров, кислорода 20%, СО2 – 0,1,  температура в отсеке +15 градусов, температура за бортом +5, напряжение в батареях в норме, давление...
А он что-то лопочет. Нагибаюсь к нему и спокойным тоном спраши-ваю, что случилось. Он опять, явно боясь выдать дрожь в голосе, что-то говорит мне, я переспрашиваю. А сам краем глаза наблюдаю за глубиномером 441, 443... И тогда он выталкивает из себя, что глубина не 400, а ... Договорить ему не даю: «А ты разве не знаешь, что глубже 400 метров погружаться запрещено?».
Он еще надеялся, что я, может быть, не заметил, на какой глубине мы находимся. Может быть, я не видел этой пугающей, мрачной, черной, океанской пустоты. Но оказывается я все знал!
Догадываюсь, о чем он думал, но, демонстративно отвернувшись от иллюминаторов, больше он не проронил ни слова. Он признался, что ему смертельно страшно. 
Нет, ничего трагичного не произошло, и мы благополучно всплыли, но начальник на банкет в узком кругу людей, посвященных в подводное дело, не пришел. Он закрылся в своей каюте один, никому ничего не сказав. Не стал ничего рассказывать и я.
Через месяц наше судно ошвартовалось во Владивостоке. Береговая жизнь со своими соблазнами и прелестями проглотила нас с потрохами. К тому же в порт зашел наш «коллега», судно Академии Наук «Дмитрий Менделеев» с подводным аппаратом «Пайсис» на борту. Я с радостью встретился со своими друзьями, гидронавтами Сашей Подражанским и Юрой Беляевым. И все морские беды забылись за славной беседой и доброй чаркой.
Как-то поехали мы с Юрой за город, на какую-то дачу побаловаться сауной. И там я под страшным секретом рассказал, что с нами случилось под водой.
 Рассказал взахлеб, и как Мирошнику было страшно, и как у него дрожали руки, как он отвернулся...
Юрка  молчал, а я уже все сказал. Наступила неловкая пауза. Потом он тяжело вздохнул и спросил, неужели мне действительно не было страшно? И я с гордостью ответил, что конечно же нет.
Он еще раз вздохнул, налил себе полную стопку водки, махнул ее, не закусывая, и сказал тяжелым голосом:
– Если тебе не было страшно, то пора завязывать. Тебе пора бросать подводное дело. И поверь, мне жалко не твоего дурака-начальника, мне жаль тебя. Ты, друг мой, похоже, кандидат в покойники.
В нашем сверхопасном деле – страх, нет, не тот, что душу леденит, а тот, что в тонусе чувство самосохранения держит, и так не только под водой, но и в горах, и на скалах, это страховка, спасательная веревка, сигнальная система. Это твой единственный шанс остаться в живых.
 А Мирошник? Да, Бог с ним, он еще обязательно на тебя нажалуется, и ты долго будешь оправдываться, отмываться. Такие люди не прощают даже унижения, в котором сами и виноваты!
Так и случилось, начальник рейса написал множество кляуз и доносов, в которых не было ни слова о том погружении, но было много служебных сказок и былей, в том числе и подводных, в которых он не то что не участвовал, но просто придумал. И мы долго отбивались от комиссий и проверок. Так что, рассказывая эту историю, я вряд ли беру грех на душу.
А что же я? Так распорядилась жизнь, что через год, едва ли по своей воле, я уже не был гидронавтом. Стал журналистом, но слова моего друга помню всегда, только теперь, когда держусь за баранку автомобиля.

Л. Пилунский 



среда, 8 января 2014 г.

Витя  Дуб  и  Снежок








Они  долгое  время  были  неразлучны.  Витя, по кличке Дуб,  владелец небольшого домика в неприметном переулке-тупике в самом  сердце древней части Симферополя, в Старом городе – был человеком. Пусть пьяницей, вором, не один раз подолгу мерившим тюремную камеру, где потерял, как донесла молва, за карточное шулерство левую руку, но все же человеком. А Снежок – умный, хитрый и лукавый бродяга-симулянт, замечательно умевший изображать несчастное, еле шкандыбающее по земле существо – дворовым, беспородным псом, в роду которого кто-то был, наверняка, бассетом. 
Его, белоснежного альбиноса, единственным щеночком родила и через неделю померла дворовая сука Улька. У нее, когда-то подобранной на помойке бабушкой Дашей, были от рождения повреждены задние ноги, да так, что она их еле волочила. И вообще было чудом, что она понесла, – никто из соседских кобелей в любовных играх с ней, вроде бы, не был замечен. Но она,  калеченая собака, все-таки родила удивительного песика. Его, как и маму Улю, из пипетки, а потом из соски выпестовала сердобольная баба Даша.
Бабушка долго тужила, что померла ее защитница, «живой звоночек», уж чего-чего, а звонко и яростно гавкать на каждого, кто заглядывал в наш двор, она умела отменно. Ну, а на счет свирепости, так Уля в своей жизни, так никого и не укусив, умела изобразить такую собачью лють, что и самые бесстрашные, случайно или по делу заглядывающие в наш неухоженный двор, в диком страхе верещали: «Уберите эту людоедку, пока она меня вусмерть не загрызла!»
Витя Дуб был соседом бабы Даши. Жили они под одной крышей  низкорослого домика, хоть и в центре города, но на краю Вселенной, и годами не разговаривали. Даже не здоровались.
А Снежок с раннего детства щенком был необычайным. Он был не только не злым, а очень даже доброжелательным, с удовольствием ел абрикосы и ловко щелкал грецкие орехи, терпеливо дожидаясь, когда очередной орешек сдует ветром с большого дерева, что росло в глубине двора. А когда опадали листья, и за последними орехами прилетали вороны, пес их подкарауливал. И, как только они срывали орех, он начинал звонко гавкать и задорно подпрыгивать, да так, что, испугавшись, они часто роняли лакомство на землю. И пес тут же приступал к трапезе – щелк зубами, и орех расколот пополам. Теперь можно было зажать половинку скорлупки передними лапами и клыком выковырять содержимое. Делал он это так ловко и проворно, что к вечеру, если его с утра плохо накормили, ореховой скорлупой  был усеян весь двор. 
А еще Снежок дружил с кошками. У бабы Даши жили две на удивление одинаковые черно-белые кошки – мама и дочка. Обеих звали Маркизами, так как отличить, кто есть кто, было просто невозможно. Он за ними галантно ухаживал, с любовью облизывал, впрочем, и они его тоже. А когда кошки начинали гулять – ревновал, таскаясь следом и отгоняя млеющих от вожделения соседских котов. Впрочем, это им не мешало регулярно рожать разномастных и разнопородных котят, которых Снежок тут же принимал за своих. Он в них души не чаял – обогревал в холод, закрывал своей белоснежной шкуркой в дождь, оберегал, не позволял даже брать в руки,  и тоже тщательно вылизывал, так что коты при приближении юных приемных котят Снежка, вздрагивали, шипели, как на настоящих щенков, и с брезгливостью отпрыгивали подальше, мол, чур меня, чур.
После внезапной смерти бабы Даши Маркизы перебрались к соседям, а Снежок остался охранять опустевший домик. Некоторое время его пытались подкармливать соседи, но он с утра уходил куда-то голодный, являлся домой ближе к ночи и, запрыгнув в сарайчик через разбитое окошко, затихал. Так было до самой весны, и никто не знал, где он добывает себе пропитание, с кем дружит и где путешествует целыми днями.  А когда потеплело, он неожиданно сдружился с Витей Дубом.
Теперь они стали ходить вместе по магазинам и куда-то еще по Витиным тайным и не совсем чистым делам. Вечерами пес добровольно взялся охранять его флигелек. Да так рьяно, что уже незваный-непрошеный гость, тем более участковый, подойти к его замызганной двери не мог. И в окошко заглянуть незаметно было невозможно – Снежок поднимал такой гвалт, что и из соседних дворов народ сбегался.
А потом случилось и вовсе невероятное –  обыкновенный,  безродный пес стал главным Витиным кормильцем. Трудно сказать, как это случилось – то ли Дуб его обучил, то ли он сам наловчился, приноровившись красть всякую снедь из магазинов. Бывало так: купит Витя бутылку водки, сядет с корешами за стол, и выгоняют Снежка: «Давай-ка, дружок, отправляйся за закуской.» И пес, задрав колечком свой лохматый хвост, отправится на промысел. И через время притаскивал палочку колбаски или шмат сала, а то и колечко ароматной полукопченой  «краковской».
Ни за что бы не поверил, если бы кто рассказывал о таких способностях дворового пса, но я это видел своими глазами. Несколько лет я наблюдал, как пес чуть не каждый день тащил к Витиному столу славную закусь. Непонятно было только одно – почему он сам не съедает краденное? Почему делит съестное с соседом?  А то, что он стал воришкой, уже ни у кого не вызывало сомнения.
Иду как-то по переулку, пес навстречу, а из разинутой пасти торчит большая консервная банка в густой смазке. Явно казенная. Такие консервы тогда были у военных или у каких-нибудь геологов…  Геологи в окрестности Эски-шеир, то есть Старого города не водились, а вот наверху улицы Крылова  была расквартирована воинская часть. Но как, скажите на милость, может собака знать, что в банке тушенка? Сгорая от любопытства, возвращаюсь домой. Снежок, радостный и счастливый, сидит на пороге Дубовой халупы, а хозяин уже вскрывает консервную банку.  Тушенка! Замечательная свиная тушенка. Открываю рот, чтобы спросить, но Витя опережает: «Икру кабачковую или, например, борщовую заправку мы не любим, поэтому Снежок доставляет к нашему столу исключительно мясные консервы. Вот сейчас третью часть отвалим добытчику, а из остального славную поджарку к картошке сварганим! Присоединяйся. Водка наша. Он, злодей (это про Снежка), выпивку носить категорически отказывается.»
Комната наполняется радостным гоготом собутыльников.
Как-то, взволнованным голосом зовет меня суженая: «Смотри скорее, что это со Снежком?»
Выглядываю в окно. На клумбе перед нашим домом  пес длинным своим носом утюжит землю. Цветы, естественно, валяются, вырванные с корнем, а черную чистую землю он мордой утрамбовывает – туда-сюда. Цветы, конечно, жалко, но посмотрим, что бы это значило. Через минуту – хвост трубой, и пес исчез за воротами. Осторожно выглядываю. Точно исчез. Беру кочергу и начинаю раскопки. Вот это да!  Приличный кус замечательного копченого окорока, в упаковке, и даже с ценником. Ну, злодей! Впрочем, закапываю назад. А ночью вкусный клад бесследно исчезает.
 Однажды стою в очереди за какой-никакой снедью, а это было в те самые голодные годы времен развала Страны Красного Октября, когда в магазинах кроме синих до безобразия, мороженых до состояния вяленой воблы, курей, мрачного вида вареной колбасы, бычков и тюльки в томатном соусе, да и то в страшной очереди – ничего на прилавках не было. Спичек больше двух коробков в руки не давали, той же колбасы вареной больше одного батона ни за что в жизни, даже и не проси – очередь бока намнет… А может быть кто-то забыл про многочасовые шумные, с драками, стояния за водкой, и не больше поллитровки в одни руки? От времечко-то было…
Так вот, стою я в гастрономе на, так называемом, «пьяном углу» на улице Чехова и вдруг замечаю, наш Снежок  нагло тулится в магазин.  Народ всполошился, мол, что такое, чья собака, гоните немедля. А пес глаза опускает, чуть на пол не падает, на лапы припадает. Конечно, тут же нашлась сердобольная бабушка, которая заступилась за Снежка: «А что такое? А кому он мешает? Да оставьте вы собачку в покое! Видите, какая она голодная, отощавшая…»
А пес и рад стараться – уселся возле окна под стол для упаковки товара и смиренно затих. Стою и думаю – что же он, «голубой воришка» будет делать дальше?
Просидел он так, не шевелясь, минут тридцать, и его перестали замечать, привыкли. Уже и моя очередь подходила. Как вдруг от прилавка со скандалом отваливается дородная баба – вырвав чуть не зубами не столько у продавщицы, сколько у толпы, два батона вареной колбаски. Отбрехиваясь и обзываясь, она положила одну палку  на подоконник, а вторую принялась засовывать в безразмерную кошелку. А в это время другая женщина, из конца очереди, из тех, кому съедобного товара может и не хватить, принялась срамить нарушительницу покупательской конвенции – что та, мол, училась в советской школе и была пионеркой, а потом и комсомолкой, и вот те на, дурит простой народ… «Безразмерная кошелка», опьяненная победой, взъярилась и неосторожно повернулась к колбасе своим таким же безразмерным задом. Она  страшно завопила благим матом про некормленых детей и изголодавшихся родителей… Народ с радостью подхватил массовую перебранку и...
Среди этого базара и словесного тарарама, как потом выяснилось, один я наблюдал не за батальной сценой, а как Снежок, не суетясь и не колеблясь, аккуратно взял палку колбасы с подоконника и так тихонько, нет не выбежал, а именно выскользнул из магазина. Самым удивительным оказалось то, что скандалистка пропажу обнаружила, когда не осталось и следа воришкиного.
Баба заверещала, как если бы у нее украли самое дорогое, за целую жизнь нажитое …  Но она так и не поняла, куда подевалась колбаса, все озиралась и озиралась, а потом под хохот и улюлюкание, проклиная всех на свете, умчалась прочь. А очередь принялась выяснять – куда же на самом деле делся  батон колбасы. И, как это ни странно, народ к единому мнению не пришел – так ловко и незаметно утащил ее четвероногий «джентльмен удачи». А я, конечно же, промолчал.
Когда я вернулся домой, из флигелька густо несло поджаренным колбасным духом, звонко постукивали стаканы, громыхали тарелки, а Снежок, счастливый, сидел на пороге и смачно облизывался, съев свою честно заработанную долю, по тем временам просто роскошной докторской колбаски.       
Так продолжалось года два или три, точно уже и не помню, но однажды, что-то не поделив, урки убили Витю Дуба. Зарубили топором. А Снежок, провыв дней десять, ушел со двора. Ушел и больше не вернулся.
Но разве такой умный пес может пропасть в нашем городе?


Л.Пилунский



воскресенье, 5 января 2014 г.

Січневі   вікна




Якщо  ви  не  жили  у  Севастополі, не шліфували багато років чоботями, черевиками, сандалями, постолами чи босими ногами його вулиці, пагорби та майдани й у літню спеку, й у люту зиму, й навесні, й восени, але вважаєте це дивовижне місто вам рідне, тому що ви буваєте тут наїздами, наскоками, то, мабуть, вам і невідомо, що це таке - “січневі вікна”.
Для мене, парубка, який потрапив у цей привабливий від безладдя бастіонів, бульварів, тупиків, які заплутані бухтами та бухточками, крутими боками горбів та кривими вулицями, як потім з’ясувалося, ледь не на все життя, з сусіднього через дві гори – три долини, але абсолютно іншого міста Сімферополя, де пройшло все моє дитинство, це було надзвичайне відкриття.    
Мене привезли ввечері з морозної столиці Криму, де зима - це не кляті морози, а гарний, добрий сніг із заметами, в які можна кинутися, не ризикуючи загинути, зламавши голову через зіткнення зі студеною землею, велика рідкість, і залишили у приятелів мого старшого брата.
Це була гарна, добротна квартира на проспекті Нахімова у самому центрі міста з височенною стелею, як на мене, то рівно на два поверхи, і тому нуднувата та незатишна. До ліпнини у два кола біля люстри далеко, як до неба, а його немає. Господарі вже збиралися лягати, хоча навіть і для мене, молоденького, ще була  несусвітна рань, але я покірно ліг на білосніжну білизну у величезне і тепле ліжко. У мене в ногах одразу влаштувався пухнастий чорний кіт та заспівав свою монотонну, стародавню пісню. Я і заснув.     
Крізь сон я бачив замети та лють морозів  південноросійського містечка  Старий Оскол, де мені не судилося вивчитись на геолога. Страшенно не пощастило, як здавалося тоді, бо мій брат приїхав подивитись, як я там живу та навчаюсь. На жаль, він потрапив на велике свято студентів-геологів, які повернулися з практики із Сибіру, зі славнозвісної річки Бірюса. Він відкрив для себе подію, гідну присутності й самого Бахуса: стіл ломився від кільки у томатному соусі, шматків сала,  цибулі, роздертих  буханок хліба та пляшок нестерпно смердючого бурякового самогону. Я, юний, ледь не безвусий хлопчик, стояв біля цього стола, який важко було побачити через сизий дим махорки та грав на скрипці щасливим і гордим першовідкривачам Сибірських руд полонез Агінського.    
Так раптово померла моя парубкова мрія стати геологом, але прокинулось дитяче страшне бажання  побачити далекі держави та моря. Я погодився повернутися, щоб бути ближче до своєї домівки, у рідний Крим, та тільки в Севастополь, і продовжити навчання. За однієї умови - я таки стану моряком.
Рано-вранці я прокинувся від незбагненного відчуття, що негайно опинюсь у цьому приморському легендарному місті. Тихесенько піднявся, щоб нікого не будити, швиденько одягнувся, замотав шалик навколо комірця свого сірого пальта, натягнув по самі очі кролячу шапку - бо січень, і вислизнув на вулицю.        
Я збирався блукати надзвичайними, ледь знайомими з дитячих спогадів, вулицями, мріяв посидіти біля темної студеної води Артилерійської бухти, присісти на сходинки Графської пристані біля ніг грецьких чи то богинь, чи то богів, і на справжньому катері вирушити у неблизький Інкерман... Мені треба було обов’язково побачити морські причали, від яких я коли-небудь піду в дальнії далі. Мені безмежно, до нестями, до відчуття відсутності ніг хотілося ходити неповторними бульварами та вулицями, і тому я одягнувся так, щоб жодний холод не зміг завадити цьому першому побаченню.           
Але, як тільки я дістався виходу на широкий і ясний простір проспекту, то зрозумів: щось незвичайне сталося на небесах. Над містом, над неправдоподібно синім небом висіло не те, щоб весняне сонце, а скоріше за все, палаюче вогнище початку літа, яке з бешкетуванням зганяло з вулиць не тільки залишки зими, але й весни. Я відчув, як на мене війнуло не теплом випадкового сонячного січневого ранку, а скоріше за все, жаром південної ледь не літньої спеки й задухи. Це було неймовірно! Ще вчора був мороз, хай невеличкий, а у Сімферополі припорошена снігом земля. Та й тут, у Севастополі, ввечері більмами виблискували, дивлячись у небо, але не віддзеркалюючи зірок, вкриті льодком калюжі.  Та й на календарі, це я точно знаю, було 21 січня.
Як це так? – запитувало мене єство, - Цього ж не може бути?
Але це було. Я відчував, як зрадницька крапля поту бігла по моїй спині. Переляканий, я притулився до стінки і зрозумів, що це не сон – вона була льодяною, вона зберегла холод минулої ночі.
Навколо хиталися голі дерева, на газонах Приморського бульвару чорніли квадрати клумб без жодної квіточки. Проспектом Нахімова йшли, цокотіли підборами радісні та щасливі люди.
Лише один я в цілому світі був нещасним. Я ж насунув на себе все, що було теплого у моїй валізі, і тому вимушений був повернутися в чужий дім і розповісти, де був. А потім мене посадять за стіл і будуть про  щось розпитувати, і треба буде щось говорити... І обов’язково зірветься моє романтичне побачення з цим дивовижним містом. 
З того самого ранку, кожного року у січні, якщо тільки не заносила мене нелегка в дальні краї, за моря й океани, якщо тільки мій корабель не борознив далеку від дома воду, в ті самі теплі січневі вікна я згадую ту першу зустріч із Севастополем. 

Л.Пилунський



пятница, 3 января 2014 г.

 Туга малює землю 




Наше  судно  далеко  у  відкритому океані. Сьому добу ми рухаємося на захід від Гібралтарської протоки. Ми далеко від землі, від земної тверді. До рідного порту, єдиного на увесь білий світ Севастополя, три тисячі миль, більше п'яти тисяч кілометрів. Сьому добу гвинт нашого невеликого наукового суденця щосили молотить солону воду Атлантичного океану. Що там попереду? Під кілем майже шість кілометрів води. Це важко собі уявити, але це так – судновий ехолот "пише" гігантські каньйони і загострені підводні гори. 
Не спиться. На палубі пружний і прохолодний струмінь зустрічного повітря. Щось нескінченно мовить-бубонить у фальштрубі судновий двигун. Над головою гойдаються яскраві зірки. Ось-ось почнуться зоряниці. Скільки за кормою, скільки попереду, які випробування і відкриття нас чекають?
Непомітно блідне яскравість зоряної ночі, останні хвилини темряви. І все ще висить над океаном  боронитель моряків, Небесний мисливець – сузір'я  Оріона. Мерехтять, як згасаюче вогнище, Плеяди. Підморгують крихітними промінцями небесна красуня Кассіопея і жива, пульсуюча плоть Великого Океану. Оку просто нема за що зачепитися – вода, вода, вода і нескінченне божевілля нескінченної кількості зірок. І раптом ледве-ледве помітно, за першими відблисками зорі, на сході народжується світла смужка. І там, десь там, за ледве помітним промінцем, за першим сплеском світла – моя рідна земля. Але що, що ж я шукаю серед цієї нескінченної водної сльоти?
А схід все яскравіше і яскравіше -  смужка підпалених ще невидимим сонцем, майже прозорих повітряних мазків-хмар. Он ті чорнильно-сині вибухи над блідо-рожевим  горизонтом такі схожі на земну твердь, на ланцюжок гір. А може, це дійсно гори?
Блідне схід. Він задуває яскравість зірок і все виразніше примарні, вигадані уявою гори. Зупинити політ фантазії вже неможливо. Я бачу Чатир-Даг, символ і серце рідного Криму, а поруч – красуня Демерджи, а трошки далі – Гора-ведмідь, що усю історію Всесвіту п'є воду з Чорного моря – Аю-Даг.
І малює неприборкана фантазія контури рідної Землі. І стає сумно. Сумно, що ти не вдома, що усе це вигадане тобою, що навіть з космосу тут над нашим суденцем вже не побачити рідної землі. Вона там, десь там… Дуже далеко. Але знову і знову відносять марення додому. До болю в очах вдивляєшся у спотворені хмарами гори, підпалені світанком, і бачиш-вгадуєш: Чатал-кая – зубці Ай-Петри, десь там трохи лівіше, за потужним масивом величезної вежі, я колись мало не розбився, підкорюючи одну з найбільш захоплюючих і романтичних вершин Криму. А далі страшна й неймовірна своєю ледь не скляною вертикаллю скеля-красуня  Шаан-Кая… А цей розрив хмар, немов Су-Ат, перевал, осідлавши який, минувши село Генеральське, так легко відкрити для себе, майже, місячний пейзаж суворої, прекрасної і незбагненної  яйли Карабі. 
Все яскравіше і яскравіше світанок. І згасають зірки. І навіть хвилину тому Венера, що яскраво полохала, ледве помітна. Невже це хмари?  Але я виразно бачу Дніпровські плавні, могутні гігантські верби, приземкуваті  неповторні силуети українських хатинок-мазанок, і трохи віддалік, перевалюючись з боку на бік, тягнуться на водопій вічні годувальники і рятівники України, самовіддані, та до болю в очах дорогі й улюблені корови. Все більше і більше, все вище і вище громадяться хмари  вже на півнеба,  на півобрію.
До рідної оселі тисячі миль, а уява малює милу серцю землю. Розум твердить, що це не так, що це усього лише хмари на заході від Азорських островів, що це Атлантичний океан, і сонце Атлантики зараз бризне на наше крихітне, під цим величезним і нескінченним небом, суденце і змусить примружитися.  Там, на моїй кримській землі, скоро південь, опалений літньою дзвінкою спекою. Але серце все шукає і шукає, і відшукує профіль землі моєї.
Часто найважчим випробуванням для моряка стає не важка до сьомого поту робота, іноді й по 12 годин на добу, і навіть не виснажлива спека тропіків. Це коли в машинному відділенні до металевого поручня неможливо доторкнутися, так гаряче. Та й не лютий, такий, що леденить не тільки тіло, але й душу, холод полярних морів. І навіть не страшні, жорстокі океанські шторми, а саме розлука з рідною землею, рідними. Особливо важко даються перші дні, перші тижні мандрів.
Швидше б дістатися до мети нашої подорожі, коли почнуться справжні роботи. Щодня, якщо дозволить погода і Бог моря-океану, ми будемо занурюватися під воду: досліджувати, шукати, відкривати. І за метушнею, за втомою забудеш хоча б на день, на вахту, на аврал, що там, десь там залишилися близькі, залишилися друзі, і де чекають тебе земні турботи.

Л.Пилунський