четверг, 31 октября 2013 г.


Октябрь Роберта Фроста






 Великий американский поэт Роберт Фрост умер в 1963. Мне было только 16, но могу гордиться – я успел, я был его современником!
 Поэзия Фроста - это удивительные картины, символы и метафоры нашего земного мира. Творчество Фроста – это своеобразное зеркало и ощущение природы, пусть и далекой от нас, малознакомой и, многие годы, совершенно враждебной нам страны, Америки, точнее, Новой Англии, где жил Фрост, но все же земной. Одной, единственной во Вселенной, единственной для всех нас, живущих на этой Земле.
Мне было, этак, лет 19, когда я нечаянно открыл для себя этого удивительного поэта.
Зашел в гости к девушке и на огромном кожаном диване, куда меня усадила мама подружки, наткнулся на тоненькую книжку стихов… Она открылась, как раз на этом стихотворении. Прочитал и был заворожен удивительными строчками:

…Денек октябрьский золотой,
Уже созрел твой листопад.
          Подует завтра ветер злой, 
          И листья облетят… 

До этого мне казалось, что лучше осенних стихов Пушкина:
 Октябрь уж наступил/ И рощи отряхают последние листы/
С нагих своих ветвей… ) нет и не может быть и, вдруг, пронзительные,              
потрясающие стихи… какого-то американца.
 Они были не хуже, а может быть, может быть… Нет, их просто нельзя сравнивать. Но только теперь я понимаю, что это другое мировосприятие, другой взгляд, из другой эпохи. Да, и это только перевод с английского. Хотя я потом много раз слышал и слушал это стихотворение на языке английском, родном языке Фроста. И те же чувства меня переполняли. А тогда…
Я не был таким уж знатоком поэзии, чтобы ощущать беспредельное пространство мировой литературы, ее гениев, громких имен, авторитетов, чтобы осознать, вот, мол, есть такие непостижимые мастера и где-то там: за горами и океанами, и бездной времени… И они не меньше, а может быть и больше того, что рядом, что ты знаешь с детства,  учить, зубрить которые тебя заставляли в школе… А многие из того, что заставляли, оказались и вовсе поэтической халтурой, политизированной мутью. Но были и остаются образы и стихи, которые потом сопровождали меня всю жизнь…
 Вот так случайно я открыл для себя мир, тогда совершенно чужой для нас, но удивительной поэзии. Я узнал, что и там живут великие люди! Великие поэты.
 С тех пор я так и не устал открывать для себя известных и совершенно неизвестных, забытых и уничтоженных, затоптанных историей и людоедской властью мастеров слова и образа, созидателей…  Таких, как расстрелянные на Соловках украинские лучшие из лучших святителей слова духовников «Українського відродження.
Я узнал, а потом и осознал, какой непостижимый мир поэзии многие годы скрывала от нас, искалеченная на духовность коммунистическая власть. Они записывали во вражеское все духовное и прежде всего поэзию – по этническим, политическим, идеологическим и даже лингвистическим признакам. Прятали от нас, как третьестепенное, случайное,   выброшенное на задворки человеческой памяти «всем прогрессивным человечеством».
Жесточайшее, мрачно, средневековое мракобесие выдавалось за  прогресс.  
А тогда, тоненькая книжка помогла мне приоткрыть мир мировой поэзии, где все равны, да лишь только в таланте и поиске. Это целый мир, Вселенная – Вийона и Аполлинера, Маринетти и Шевченко, Гребинки и Басё, Лучини и Мандельштама, Куліша та Чеховського, Бекир-заде та Ялового,   Стуса та Костенко…
Через всю свою жизнь, с благоговением вспоминаю ту удивительную встречу с книжкой, случайно забытой на старинном кожаном диване в изысканной адмиральской квартире в Севастополе на Большой Морской.
 Теперь уже не помню, ни имени той девушки, тем более ее мамы…, но всю свою жизнь, когда наступает октябрь, вспоминаю это стихотворение и благодарю Бога, что такие люди, такие поэты, великаны, как Роберт Фрост, жили на этой Земле…             


             ***

      Денек октябрьский золотой,
      Уже созрел твой листопад.
      Подует завтра ветер злой,
      И листья облетят.
      Вороны каркают не в лад,
      Но завтра разлетится стая.
      Денек октябрьский золотой,
      Продли часы, неслышно тая.
      Пусть кажутся длинней они.
      Плени обманчивой мечтой,
      Как ты умеешь, увлекая.
      Один листочек утром нам,
      Другой же в полдень оброни,
      Один вот здесь, другой вон там.
      Да будет твой закат лучист,
      Земля светлей, чем аметист.
      Тишь какая!
      Пусть дозревает виноград:
      Хотя листву спалил мороз,
      Плодам вреда он не принес -
      И гроздья вдоль стены висят.


вторник, 29 октября 2013 г.

Гибель русской словесности




Похоже, что русский язык..., как бы так помягче сказать, чтобы  не очень обижать тех, кто об этом никогда не думал, даже не задумывался... Здоровье русской словесности в очень плохом состоянии. Она срочно нуждается в реанимации...
А ЧТИВО? О, это чудо живее всех российских литживых. Но оно, по большей части, иноземное, простовато-глуповатое, переводное!  Вот не изящная, полированная мебель, едва не от кутюр мастера-краснодеревщика, а грубое ДСП покрытое шпоном под дуб. 
Вот, к примеру, лежит кто-то на пляже (Хургада, Ялта, Майями, Геническ, Шарм...) и пофиг ему политика и волнения. А ему, усталому, всунули на ближайшей развалке к пляжу, самолету, перрону… книжку. Теперь он без малейшего напряжения, с удобным форматом, чуть не в карман, в один пакет с мокрыми трусами-плавками, (да что я ее повезу назад)? Она дешёвенькая, из газетной бумаги. Прелесть, чтобы забыть и забыться, вытравить-выдавить из себя весь тот духовно-политканцелярский и семейно-городской душевный хлам. Измучился… Всё, пора отключаться! 
А сюжетец какой: бары, сказочная жизнь лямур, сказочные дивы, шуршание нарядов, герой, героиня, нумера, смокинги, виски, текила..., и… бац, убийство.... И покатилось. Так чем, чем же это закончится? 
Три года назад был на одной здыбаловке в Египте. Друг, подсобив отелем, предложил на 10 дней в Шарм эль Шейх улизнуть. Рядом. 
 Первых три дня с принебрежением наблюдал за чтивопоглотителями. 
Лежат на берегу Красного моря: сон, мечта, экзотика, небо - глаза от яркости вылезают из орбит, парить в мечтах самому себе завидно, море сине-синее, без сориночки, – утонуть не обидно, вокруг пальмы, девицы, галдящие аниматоры: «руки шире, ноги шире…! 
 А они читают… Читают!
В роскошном, мраморном зале для магараджей, нежась под струей конденционера в прохладе, на виду почти экваториального солнца…  кушают, все, что может быть на земле. Там есть даже то, что уже невозможно придумать….  Жрут, как не в себя: барашка, индейку, антилопу..., любую- морскую, земную, подземную, подводную невидаль…, котлеты, омлеты, запеченное, тушенное, соусы, дыни, ягоды, фрукты, киви-шмиви, папайю-малакайю и... вино белое, розовое, красное… сколько влезет, но только тут.
На  этом празднике живота царя Крёза, я уже на третьи сутки получил звание  «Мистер Рэд Вайн» и мне подносили еще 200 гр замечательного итальянского сухенького, на поднятый указательный палец!…. 
А они в это время читают!!! И где? На столе Шихеризады? Атас!… Однако, читают. 
После оцепеневшей от стужи родины, а дело было в декабре, я думал, сойду с ума. Посмотрю – читают, обернусь – читают, выхожу из моря - читают... Ночью вышел на лоджию, на соседней, почти топлес, блондинка, в кресле. Спаси меня, Всевышний, – чита-а-а-а-ет! Четыре часа ночи, вот-вот светать начнет, я выперся восход в Красном море снимать, а она читает. Тот же формат, тоже чтиво….
На четвертый день мой друг говорит: «Не майся дурью, отверни морду от красивых, почти голых, (ну, если это плавки, то я… африканская русалка) попок красавец прибыших из СНГ, у тебя же денег нет на один такой коктейль для себя, как они вечером в баре дюжинами принимают на грудь –  почитай чтиво!»   
С легким недоверием взял.  Целый день маялся, - читать-не читать: Австралия, Аделаида, виски с содовой, джин-тоник, продувной кабак, дорога. Он. Она. Но Она его бросила. А Он бросил машину. Сломалась. Как и любовь, но Он кого-то разыскивает, кто-то за ним подглядывает… да, чтобы вы провалились…. Жуть и тягомотина!
Стал приглядываться. Читают Чейза? Читают. Но больше Питера Чейни, красивые обложки, фантастические названия романов, горящие глаза читателей, но больше читательниц, и еще бесчисленное множество мне совершенно неизвестных имен на этих, жуть каких красивых обложках. Ну, понятно, что кроме не читанных мною марининых-дашковых…  Этих тоже вдосталь!
Все, мучать не буду. Я за два дня, пока не проглотил эту австралийскую муть, (вовсе не как вино, которым наслаждаешься и даже, которым не очень, а как шмурдяк виноподобный с грязных столов ай-петринских шалманов), переведенную на суконный русский язык с английского, чуть не одурел и был похож на всех вокруг. Потом печально сидел и думал - почему? 
Так все же очень просто, так просто. Так пишут докладную начальнику, служебную его начальнику, донос на соседа. И все без всяких этих дее-не дее и прочих причастных активных, пассивных  оборотов и накрученных выкрутасов, предложений длинной в мою жизнь, что и Лев Толстой позавидует…. Вот такая, если ее можно назвать литературой, жива! Увы, но да!
Но это чтиво! Да, но и только. А ты хотел, чтобы они валялись на пляже среди всей этой экзотики, пальм, у самого синего моря и читали Достаевеского, Тургеньева и Некрасова?
Нет, теперь уже не знаю, что они должны читать? Потому, что та…, Великая Русская Литература, вымученная страданиями и жизнью сотен, и сотен воистину великих - Языковых, Плещеевых, Рылеевых, Баратынских, Курочкиных Раичей, Надсонов… и это без Пушкина,  Гоголя, Толстого…  Это без поэтов и утвердителей языка первой трети века расстрельно-уничижительного для русской словесности,… похоже, если и не совсем умерла, но тяжело больна. 
Коммунистические Быдлоимы говорили часами, регулярно, а потом годами их речи заставляли слушать, зубрить и пересказывать, всех без исключения. Все население, миллионами. Но они  вещали таким жутким околорусским языком, что, казалось, произносятся звуки злобными инопланетянами, прилетевшими на Землю уничтожить все, с таким трудом созданное. Я уже не говорю про содержание.
Они же заставляли забыть Великий Язык, потерять, презирать и презреть настоящую поэзию, учили, как не помнить истории, как ее переписывать и лгать. А борзописцы-льситцы за это получать премии имени палачей, дачи, деньги, почет, но не дай Бог шаг влево, шаг вправо - щелчок и все. И уже завтра в квартире уважаемого, с его мебелью и постелью, будет проживать тот самый Щелкунчик. 
Еще  учили, как душить и морить голодом поэтов, писателей, людей умеющих думать...  Им нужен был жуткий суконный язык быдла, плоть от плоти которого они и были… Это и был их звук-язык - не великий, но Могущественный.
Не тонкий, настоящий, стародавний, деревенский говорок простого человека от сохи, глубиной от матери-проматери, а того лыдаща, ленивого, подлого и нерадивого, что только и ждал как все отнять. Матерком, матерком они умели хорошо изъясняться, где одно слово из трех букв заменяет двадцать понятий.  А тот, настоящий русский, литературный, возвышенный корчился в агонии, пылился в книжках!
Ну, кто после этого вспомнит без Вики.. или Энци… (и тут же забудет), кто такой Спиридон Дрожжин – в чем его сила и нужда в русской поэзии? Или в чем заключалась поэтическая бесценность Дмитрия Веневитинова? А ведь у его смертного одра стояли Пушкин и Мицкевич. Они-то понимали величину, ушедшего так рано, юного и великого?
Кто сегодня сможет признаться, что Гоголь, без его внутреннего, глубочайшего украинства и потрясающего знания украинского языка, культуры своего народа, его страданий, преданий и чаяний…, никогда бы не смог стать одним из утвердителей, мужающей, молодой, русской словесности, литературы?
А теперь прислушайтесь к тем, кто сегодня верещит про Великий и Могучий, единственный в мире язык «Великой Русской Цивилизации»? Прислушайтесь, на площадях, на полит-тусовках...! И вы услышите тот же самый жалкий прононс партфункционеров с их 5-15 тысячами слов из словарного запаса газеты «Правда».
Им язык нужен, как штык, как бомба, как трибуна, как источник спекуляций, шовинистической заразы, давления, притеснения, заработков…, но уж точно не для спасения и возрождения Великой Русской Словесности!  
Они к больному, больной даже не заглянут -  им все это нужно лишь только, как политическая фишка. 
   








понедельник, 28 октября 2013 г.

 Дядя Ваня по кличке Крот 






Хотел бы я знать, а видели ли вы когда-нибудь как работает крот под землей? Ну ладно, ладно понимаю, что нет, я ведь тоже никогда этого не видел, но поверьте совершенно точно представляю ибо видел и знал человека роющего землю с такой скоростью, такой Любовью и при этом  с такой гордостью, что думаю не много на земле вы найдете пианистов и скрипачей которые играют с большей гордостью. Да, что там та скрипка или пианино, - так не гордились забитыми голами Гарринча, Пеле и Герт Мюллер вместе взятые.
Внешне дядя Ваня совершенно не был похож на крота, хотя и был небольшого роста, коренаст, но напоминал скорее борца в легком весе, чем диковинное подземное животное.  Кличку свою  он получил за потрясающую, таки кротовую способность рыть землю. однако, рыл он не все подряд: ямы или канавы какие-нибудь. Он рыл колодцы, фундаменты под настоящие большие дома, какие строили те, кто собирался ставить их на века.
Он мог вырыть или продолбить, просверлить или прогрызть любые дырки и траншеи в тяжелом грунте, бетоне и самой крепкой скале. А какие замечательные  погреба создавал дядя Ваня-Крот: в них никогда не было слишком холодно зимой или слишком сыро весной или осенью, но даже в самую лютую жару, самым жарким летом узвар, молоко, росол или морс извлеченные оттуда ломили зубы от холода.
И все что он ваял в земле было ровным как стрела, отвесным и гладким как Шаан-Кая, самая отвесная и самая гладкая крымская скала, украшающую западную часть Южного берега и ровным, как стенки Киевского метро. И это его умение  именно в том и заключалось – все как по струнке.
Казалось бы, этакая невидаль – ровная  канава, но вот возьмите сами и попробуйте. Вы что в своей жизни не помните, как роют вдоль какой-нибудь улицы экскаватором или хуже того, шабашниками канаву ну,  под водопровод? Это так надолго, что почти навсегда.  Да, так что на эту улицу не проехать и даже не пройти, только просунуться вдоль стен, только проползти, как в горах.
А если роет фундамент под ваши хоромы не специалист, а залетный калымщик, то потом необходимо принепременно делать опалубку с двух сторон иначе на основание вашего дворца уйдет такое количество бетона, что вы в самом начале строительства можете остаться без штанов.
А уж если необходимо вырыть колодец, а потом его, как говорят обсадить камнем, бетоном или чем-то еще на что будет способна ваша фантазия и карман, то кривизна стен может поставить перед вами просто неразрешимую задачу – строительства  Вавилонской башни внутрь земли. И вот тогда-то незадачливый любитель колодцекопатель вспоминал, что в городе Симферополе живет мужик - профессиональный землекоп по кличке Крот.
Удивительный это был человек – молчун, ворчало, запойный пьяница, запойный работяга -великий знаток подземного царства. Его прошлого не знал никто, хотя и говорили всякое. Одни уверяли, что в молодости он делал подкопы под царские тюрьмы, но не заслужил великой славы, ибо освобождал не только большевиков. Другие, что будто бы рыл он хитромудрые подземные ходы, которые вели в банки и под всякие такие сооружение, где хранились несметные богатства. Третьи, что и вовсе он не Иван, а сеньор Джовани итальянский революционер, вырывший многокилометровый подземный лаз и сбежавший со своими товарищами из самой страшной ихннй тюрьмы. Были и такие, что рассказывали, будто бы Крот был знаком с самим Джеком Лондоном и даже копал с ним золото на далеком Клондайке...
Увы, ни одна из этих версий никогда не отрицалась, так же как и не  подтверждалась, впрочем, и не давала ответа на самые главные вопросы - кто и где научил этого человека в совершенстве знать законы копания и долбления.
На работу он всегда ходил с какими-то странными людьми, которые, казалось ничего не делали и делать-то не могли, как только носить его, кротовых "друзей": коротких, длинных, кривых, стальных, с деревянными туловищами и с мечеобразными ручками и подавать их ему будь-то на дно колодца в добром десятке, а то и больше метров от поверхности земли, или совсем рядом  на расстоянии вытянутой руки от мэтра. Они делили с ним трапезу, бегали за водой и водкой, за хлебом или зачем-то еще, что вдруг неожиданно было необходимо для хирургического вмешательства на скале или бетоне. Впрочем, один или двое принепременно обладали несколько большей квалификацией: они ныряли под землю чтобы совершить акт механического извлечения того что нарыл Крот. Тот  же в это время полуголый, грязный и потный просто валялся где-нибудь рядом щурясь от солнца и тяжело дыша. Потом закуривал папиросу - давным-давно совсем забытый "Север" любимые папироски обитателей моего детства, смачно сплевывал,  пил воду, глотая струю и не прикасаясь к посуде и вновь уходил в забой.
Весь инструмент, а арсенал состоял далеко не из одного десятка наименований, имел не только, что естественно, свое название, но и свое имя. Например, пара ломов большой и малый, были для Крота Большим Другом и Малым, кирка большая была просто Кайлом, а вот малая Носорогом. Представьте себе, что и каждая из десятка разного размера и формы лопат  имела свое имя.   Ах, как жаль, что не могу уже припомнить какую как звали. Точно помню, что если он кричал из-под земли: "Тезку!", то вниз уезжала большая совковая остроконечная лопата с отполированным черенком. Наверное, самая любимая.  Все это, как и многочисленные зубила, зубильца, молотки и кайлочки, штыри и клинья были его друзьями. Все эти люси, шарики, петрухи, тузики.., были ему близкими, а может и одушевленными существами.
Однажды какому-то моему родственнику где-то на окраине  Симферополя - то ли в Марьино, то ли  на Сергеевке нужно было вырыть колодец. Кстати, совсем забыл, дядя Ваня Крот обладал еще одним потрясающим талантом - он  знал где точно будет вода и спорить с ним было совершенно бесполезно. Если он сказал "здесь", то в двух метрах этого места, не говоря уже о том, что где-то там "за домом или за сараем", рыть не будет ни за что. Уйдет. А хозяин, после долгих семейных ссор и споров таки пойдет к Кроту, да еще и понесет магарыч. И не дай бог к этому моменту найдется новый желающий что-либо рыть...
Крот пришел к родственнику с тремя помощниками и тот долго припирался зачем мол он привел аж троих, потом очень долго спорили где рыть, по очереди кидая картузы и фуражки об землю, потом до хрипоты спорили о цене и Крот дважды собирался "сматывать удочки" и его помощники-ассистенты действительно, но не спеша, собирали инструмент. Потом договорились. Ударили по рукам и началось Великое Действо.
Крот разделся по пояс, разгреб землю рукой, освобождая ее от листвы, травы и мусора и, став на колени, приставил ухо к обнаженной земле.. Что слушал он в той еще холодной весенней земле? Но ведь что-то слышал! Слышал, коль через два дня именно из того места один из его помощников вытащил на поверхность первое ведро.., впрочем по порядку.
Первый шар земли -жирный, черно-коричневый, благородный и плодородный крымский чернозем был аккуратно снят и сложен подальше от будущего отверстия внутрь земли. Второй - рыжая глинистая почва с отверстиями от корней и подземных жителей была выброшена ближе к горке чернозема. Потом пошел шар бело-охристой глины и вонзившись в него Крот долго нюхал и мял набирая в ладони глину, и щупал, и растирал пальцами и что-то ворчал себе под нос. Казалось он сомневается в чем-то, а может советуется с матушкой Землей.
 Часа через полтора аккуратная и абсолютно круглая яма достигла его роста, но он без передышки выбрасывал и выбрасывал, каждые двацать или тридцать минут, наверх меняющий цвет грунт. Шар за шаром. Казалось работает не человек, а механическая землеройная машина - без устали, без остановки и перекуров. Вначале грунт светлел, почти до бело-серого, а потом вновь пожелтел и постепенно земляные фонтаны начали желтеть до густой охры и даже чуть краснеть, как вроде бы кто-то слегка добавлял туда краплака, а потом, кирка неожиданно жалобно и приглушенно звякнула. Крот матюгнулся, но как-то незлобно, как вообще-то не ругаются, странно хмыкнул и легко без всякого труда выпрыгнул на поверхность. Был объявлен перекур. Первый – на одну "северину" или «беломорину» и два глотка воды.
Ассистенты зачищали стенки и дно, он сидел на корточках, смешно по детски, заглядывал в будущий колодец. Создавалось впечатление, что Кротом овладело нетерпение, нервный зуд замешанный на сомнении- "А там ли я рою? А будет ли здесь вода?"
Еще часа два Крот работал в основном зубилами и ломами – долбил  скалу, а помощники веревкой почти беспрерывно вытаскивали на поверхность бело-желтые обломки камней - крепкого крымского оолитового известняка. Потом вновь пошла глина, и был объявлен большой перерыв. Хозяйка, как и договорились, кормила работяг. По сто грамм горилки домашнего приготовления чуть мутной, но доброй – все, выпив, крякнули, занюхивая, кто ладонью, кто хлебом. Потом ели борщ и  ячневую кашу с мясом. Запивали узваром. Все в точности, как было условлено, с договором. Потом долго курили, сидя прямо на земле. Кто-то пытался завязать разговор, но Крот обрывал: "Помовчи!" И сидели молча, но не больше часа, потом Крот так же молча встал, перекрестился и мягко, запросто улетел в колодец. Часов в пять или в шесть загудели заводские гудки, оповещавшие жителей Симферополя об окончании рабочего дня и дядя Ваня засобирался домой.
Кстати, выбирался он из колодца без веревки, в отличии от своих помощников, распираясь в противоположные стороны руками и ногами. Как паук. Хозяин начал было ворчать, что еще, мол, светло, но Крот одернул его: "А ты померяй, шесть метров есть, значит шабаш!"  Измерять не стали и, забрав инструмент, землекопы ушли. Хозяева и мы, любопытные, принялись рассматривать то, что натворили ушедшие. Ровная,  вертикальная, совершенно круглая и глубоченная дыра в земле впечатляла – на  краю остались даже травинки, а со стенок то тут то там торчали ровно срезанные остатки корневищ и чьи-то подземные хода и так же ровно, как ножом срезанная скала. Это было странное чувство страха, удивления и восхищения.
"А колы воды не будэ?" -вдруг жалобно спросила хозяйка.
"Нэ каркай!" -парировал хозяин, с тревогой и любопытством, вглядываясь в пустоту ямы.
"Що нэ каркай, нэ каркай, а хто тоди зарыватымэ будэ оцэй жах? - запричитала хозяйка.
"О-от, бабье!" - перебил ее мой отец - "колы взявся Иван крыныцю робыты, то, нэхай мэни грэць, зробэ!"
"Э-эгэ-ж! Коли б так!" - заворчала хозяйка.  На том разошлись.
Таки сбежал я на следующий день с уроков? Как тогда говорили "ушел говеть" чтоб не отойти от будущего колодца не на шаг.
Породу вытаскивали из под земли большим ведрам, точнее бадьей. Целый день слышен был зычный, приглушенный крик: "Давай бадью!  Майна!"  И через мгновенье: "Полыгэньку, вира!" И целый день скрипел деревянный барабан с воротом, установленный на временных козлах. И целый день бадья ходила вниз вверх, вниз вверх.
Гора, нет, скорее то, что где-нибудь в Донбассе называют, терриконом, росла на глазах. Старшие хозяйские сыновья, мои, то ли двоюродные, то ли троюродные братья  тачкой не поспевали вывозить извлекаемый из-под земли грунт за ворота.
Ближе к вечеру из-под земли выехала первая бадья с влажным породой. Тут же Крот выбрался на поверхность и, тяжело дыша, рухнул на землю. Долго молчал, размазывая грязной рукой пот по лицу, отчего лицо стало почти черным, как у шахтера с яростно сверкающими белками глаз.
 "Ныряй ты!" -ткнув пальцем в одного из своих помощников, прохрипел он - "будешь выбирать до жидкой грязи".
Весть эта мгновенно достигла не только хозяйского дома, но и разлетелась в округе так, что через несколько минут во дворе собралась толпа зевак. А еще через час другой из-под земли была поднята первая бадья с жидкой грязью. И все кричали - "Ура!" И каждый старался похлопать по плечу Ивана-Крота или хотя бы дотронуться, как я, потому что еще не вышел, а ни ростом, а ни возрастом, чтобы запанибратски вот так как все хлопать  такого великого человека. Колдуна. Шамана. Великого мага точно знающего, что там под землей и умеющего рыть землю лучше самого загадочного, самого искусного подземного зверька-землекопа, имя которого з гордостью носил этот мой земляк.

Вместо послесловия.
И кто его знает, сколько бы еще великих подземных дел совершил бы это человек, если бы однажды не пришлось ему встретить грозного человека, при очень громком звании "сержант милиции". Так вот этот-то человек решил, что дядя Ваня по кличке Крот очень вредный для социализма элемент, так как не работает на благо советского общества. И посадили Крот в тюрьму... за тунеядство.  С тех пор его больше никто не видел.


воскресенье, 27 октября 2013 г.

Учитель музыки

                                                 


                                  Учитель музыки



Его звали Зиновий Ильич. Да кто в те годы в нашем городе не знал этого человека. Нет-нет, вы не подумайте, что он был невероятным виртуозом, хотя бы слегка похожим на Никколо Паганини. Таким скрипачем, который, взмахнув смычком, погружает слушателей в мир божественных звуков,  прикоснувшись к, казалось бы, неодушевленным струнам, проволочкам, натянутым на простеньком деревянном инструменте, пусть и с таинственными колышками и изящным грифом, и точеной талией..,  извлекает такие божественные, улетающие в небеса звуки, что, кажется, сейчас, еще мгновенье и струны эти лопнут.
Ничего подобного.  Мой учитель был полной противоположностью даже представления того, каким должен быть  настоящий виртуоз и кудесник музыки.
С виду Зиновий Ильич был похож скорее на бухгалтера, ну, может быть, директора, чем  на фанатичного музыканта, который едва не от рождения изнуряет себя и окружающих бесконечными гаммами, и не мыслит своей жизни без высокого искусства. С первого взгляда он точно не был похож на человека, живущего только музыкой. Одутловатое лицо его дополняли пухлые, едва не детские щеки, а круглые, еще более выпячивающие, безмерно добрые и светлые глаза большущие очки с толстыми стеклами делали беззащитным и нежно безвольным.
Меня к нему привела матушка, мечтавшая, чтобы я стал музыкантом. Он долго пытал и внимательно слушал, и цокал языком, и бесконечно заставлял повторять свои замысловатые перестуки, а потом и звуки, и ноты  и, в конце концов, согласился меня подготовить к поступлению в музыкальную школу, где преподавал скрипичное мастерство.
Так я с трепетом вошел в его старинную, с гигантскими потолками и чужими запахами, удивительную квартиру, заставленную вычурными шкафами, полками, этажерками и величественным комодом. Комнату наполняли статуэтки, мраморные слоники, фарфоровые собачки и балерины, венские гнутые стулья, разбросанные ноты и книги на столе, подоконниках, столах, креслах.
В квартире царил культ портретов живых и, судя по желтизне и ветхости фотографических карточек,  давно ушедших людей, важных и веселых, в шляпах и кипах, с пейсами и лысых мужиков, толстых теток, худющих девчонок и большеухих пацанов – групповые, одинокие, семейные,  торжественные, суровые и смешные лица – на всех этажерках, полках, стенах. 
Но властелином комнаты был огромный  рояль. Жаль, не помню, кто же это был – «Стейнвей», или что-то более земное, но трепет, с которым Зиновий Ильич относился к этому члену его семьи, выдавал нечто непостижимо дорогое и близкое. Нам, его ученикам, даже подходить к кормильцу и владыке можно было лишь только по велению учителя.
И хотя я сказал, что мой учитель был добрым, но это было не совсем так. Доброта и напускная мягкость его совершенно не касались музыки, тем более игры на скрипке. Если ты чего не выучил,  стоишь не так, скрипку держишь неправильно, смычок завернул по кругу.., а подбородок не смотрит вверх, да так, что глазами можно упереться в лепнину потолка. А уж если, не дай Бог, сфальшивил, и пальцы твои…  ах, какой там добрый, учитель становился волком разъяренным, что готов тебя искусать или даже растерзать насмерть. Впрочем, лишь только пока ты не исправился. И тот час же, Зиновий Ильич вновь погружался в свою чуткую и тонкую меланхолию. До новой проказы, новой ошибки...
Его манера преподавания так резко отличалась от всего, что окружало меня в школе, и так мне нравилась, что я был в учителя влюблен. Он никогда не кричал и не водил перед носом кулаком, как многие учителя в нашей  школе. Он не визжал просто так, потому что ты бежал по коридору мимо какой-нибудь школьной училки и никогда не ругался, никогда не применял до боли знакомых и оскорбительных эпитетов, коих я с лихвой наслушался в свой адрес к своим восьми-то или девяти годам.
Вот, например, вчера я улизнул от матушки, а значит и от скрипки куда-то туда, где играют в футбол, в войнушку, стреляют из рогаток, взрывают,  дерутся.., а значит, не выучил упражнение, сочинение, ля-бемоль, ре-мажор, этюд, рондо… а значит великий маэстро, как по мне, имел полное право применить силу – и было за что – не делал этого никогда. Ну нет, чтобы врезать между глаз, да хотя бы щелбаном наградить – сидит, вздыхает и огорчается до слез, до откровенного расстройства.
Зиновий Ильич был таким человеком, что мне, бахчельскому пацану, во всем хотелось ему подражать – и как он ходит вразвалочку, и как слушает  пиликание нерадивого ученика, уронив на грудь свою седую, косматую голову с глубокими залысинами, как говорит и как объясняет, и как радуется, когда получается, хлопая себя по лбу, и даже как огорчается, когда все валится из рук, обмякая всем своим телом, как обращается к нам, его ученикам, пацанам и девчонкам, на «вы». Вот только я  никогда не видел, как он играет на скрипке. Никогда!
Много раз видел, как он управляется с оркестром – и на школьных концертах, и на изнурительных репетициях. А уж когда он стоял за дирижерским пультом циркового оркестра, там, на верхотуре, на балконе, над входом в таинственное чрево цирка, и выше был лишь купол и какие-то веревки, стойки, перекладины, а внизу, на манеже, уже суетились униформисты, то я замирал от восторга, и мне хотелось подпрыгнуть, завизжать, закричать всем, что это Он, Он, Он  Мой Учитель...
Все томительно ожидали, когда он начнет это сказочное и щемяще радостное действие представление Его Величества Цирка. И-и-и… взмах волшебной дирижерской палочки означал лишь одно – начинается великое таинство, великое действо, и сейчас придет в движение весь этот Парад Алле. На арене засуетятся униформисты, ряженые и клоуны, гимнасты и фокусники, дрессировщики и звери, лошадки и ослики, замелькают жонглеры с булавами и факелами, будут кудахтать куры и гоготать гуси, кувыркаться обезьянки и пуделя, рычать морские львы, и скалиться страшные бенгальские тигры, и…
И все это он! Конечно  же, он – в немыслимом фраке с фалдами, в белоснежной рубашке, непременно с «бабочкой» – неостановимый, неутомимый, смахивающий пот и картинно поправляющий свою непослушную гриву до боли знакомых сивых волос. Без его волшебства, без всей этой музыки ничего не могло быть в цирке. Ничего! Оно бы не состоялось, не произошло, не случилось – это было бы беспорядочное мельтешение, жуткий и неинтересный хаос.
Несмотря на все мое безмерное уважение к учителю, я все же не был прилежным учеником музыкальной школы. Нежно и страстно любил я лишь только свою крепко слаженную старинную чешскую трехчетвертную скрипку, что пела так, что могла перекричать не только квартет, но и хор, за что меня поругивали. А вот зубрить все эти сольфеджио, композиции, кривляясь, притворяться, что  нравится петь по  воскресеньям, когда твои друзья и сверстники наслаждаются вольным ветром и беспечным мячом… я не мог. Мне смертельно не хотелось стоять среди хористок и думать, как сегодня ни свет ни заря поехали друзья мои за патронами для настоящего немецкого «шмайссера» куда-то в лес. И может быть, откопали целый «цинк»... А я? 
Первым, кто обнаружил мою холодность уже и к любимой скрипке, был, конечно же, Зиновий Ильич. Я уже и отставал, и вынужден был приходить к нему домой на дополнительные уроки. И однажды, утомленный моей нерадивостью, он вдруг ловко поймал меня за рукав, подтянул к себе и долго пристально смотрел в  глаза. Смотрел так странно и  так пытливо, но без всякой угрозы и люти, что мне стало не по себе. 
Казалось, он хотел понять, почему же я так не хочу стать музыкантом. Но Зиновий Ильич не проронил ни слова. Отпустив, попросил, нет-нет, не приказал, а именно попросил сыграть прошлогодний выпускной этюд. О, как я обрадовался, я  знал этот этюд как свои пять пальцев, как содержимое моих карманов и тайников. И я залился, упиваясь скоростью пальцев и задорным бегом смычка.
Он не дал доиграть. Положив руку на смычок, вздохнул и, глядя куда-то мимо, грустно сказал: «Похоже, мой юный друг, я вам уже не нужен».
Скрыв от родителей разговор, я решил, что ходить на уроки музыки уже нет необходимости, и несколько дней с радостью шастал по окрестностям, пока случайно не обнаружились прогулы. После  воспитания ремнем меня снова определили в музыканты. Но теперь на скрипичные уроки меня сопровождал брат Виктор. И потекли нудные будни – дом, школа, музыкальная школа, Зиновий Ильич, дом, школа… По утрам гаммы, потом уроки, потом литература… этюды, сольфеджио, уму непостижимая физика, хор, мастерство, ненавистная математика, сольфеджио, любимая география, нотная грамота, украинский язык, скрипка, пианино, вечерние гаммы…  В бесконечном и бесконечно повторяющемся расписании моей жизни отсутствовали обычные детские игры, – салочки, прятки, обстенка, джёска… Я почти потерял безмерную радость воли, свободы... Я был извлечен из водоворота уличных соблазнов и помещен в совершенно иное течение другой реки – спокойное, размеренное, наполненное звуками мелодичными, но нудными.
Течение этой реки еще плавное и спокойное, только предполагало страсти приобщения избранных к высокой и настоящей Музыки. Когда-нибудь эта речушка вольется в реку большую и бурную, а та, быть может,  вынесет меня в Океан Искусства для избранных.  Но сегодня, сейчас, не было в этой размеренности сладкозвучной полифонии улицы, запросто дарующей простой и доступный мир для каждого.
Так продолжалось  долго, и мне уже казалось всегда. Но однажды.  В назначенный час я пришел на занятия. Надавил на звонок, терпеливо подождал, прислушиваясь, но за огромной дверью  ни единый звук не выдал жизни. Я еще раз позвонил и, решив, что звонок не работает, робко постучал. И снова дверь не открылась, и тогда я легонько ее толкнул. Она поддалась и с легким скрипом  отворилась.
Аккуратно притворив дверь, я вошел в прихожую, но и там никого не было. Я двинулся дальше. Мне уже казалось, что хозяин покинул квартиру, забыв ее закрыть. Я стоял подле рояля, впервые рассматривая огромную комнату открыто, не стесняясь,  потому что впервые был здесь один.
Комната была небрежно прибрана – у круглого рояльного стула лежала скомканная накидка, а у окна валялись женская кофточка, и всюду валялись разбросанные ноты. На подоконнике стояли хлебница с одним единственным ломтиком скрюченного, скорее всего вчерашнего,  зачерствелого хлеба и почти полная чашка, наверное, давным давно остывшего чая. И ни звука, ни шороха.  Напуганный отсутствием хозяев, я уже решил ретироваться, но неожиданно за дальней дверью раздались щемительно тревожные, едва не разрывающие пространство комнаты, страстные звуки скрипки. От неожиданности я оторопел, но тоскливый и грустный полет голоса скрипки, заставил меня замереть. А через мгновенье, завороженный, я двинулся к двери, за которой и происходило рождение чего-то для меня совсем уж сказочного.
Я приоткрыл дверь, и сквозь щель с изумлением обнаружил, что мой учитель в полосатой пижаме сидит на полу, странно вывернув ноги, уронив голову на плечо, и играет на скрипке. Так он никогда бы не разрешил играть мне.
Его седые космы свисали, прикрывая часть лица, и вздрагивали при каждом прикосновении смычка, вонзавшегося в их седую всклокоченность. У него были закрыты глаза, и из них струились слезы. Нет, он не всхлипывал, он беззвучно плакал и плакал, продолжая играть. Лицо его то и дело поражали гримасы боли и страданий. Но руки в беспрерывном движении, сжимая скрипку и смычок, выплескивали божественные, возвеличенные звуки, переполняя пространство тоской, утерянной любовью, а может быть,  затерянными или запретными воспоминаниями.
Что играл он? Какие мгновения его долгой жизни выплескивались из глубины сознания на божий свет и воплощались в невиданной силы восхитительные музыкальные фразы и строфы? Они, невидимые, превращались в совершенно осязаемый поток и эфемерного, и реального чудодейственного восприятия переживаний и страстей. Его не было в комнате – он улетел в далекое далеко, в пространство прошлого и, наверное, несбывшихся желаний. Он, слившись со скрипкой, из затхлого мирка крошечной комнаты отправился в беспредельное ощущение былого, оставив на земле скомканную реальность.
Я впервые видел и слышал, как играет Зиновий Ильич, понимая, что, может быть, никогда более мне не доведется еще раз услышать его игру и быть свидетелем его переживаний. Я, мальчишка с окраины маленького провинциального городка, еще никогда не ощущавший глубоких страданий, подсознательно понимал, что стал невольным участником душевного потрясения человека с лихвой хлебнувшего горя.
Сколько я простоял так, уткнувшись в щель приоткрытой двери, потеряв ощущение времени, не знаю, но неожиданно музыка оборвалась, и мой учитель, прищурив близорукие глаза, посмотрел в мою сторону. Бежать было поздно. Я замер. Зиновий Ильич осторожно положил смычок на пол, наощупь отыскал очки и понял, кто стоит перед ним. Скомканным носовым платком он вытер глаза, вновь надел очки и потухшим голосом спросил, как я попал в квартиру.
Я потупившись соврал, что лишь только минуту назад вошел в настежь открытую входную дверь. Он криво усмехнулся, трудно поднялся на ноги, опираясь на стул, и, не выпуская скрипки из рук, взял со стола кожаный шнурок, продел его под струнами и затянул на грифе. Потом он подошел к платяному шкафу, распахнул дверцу, и я с изумлением обнаружил висящих на вешалке вместо пальто и пиджаков целую гроздь скрипок и альтов. Он поманил меня рукой, и я вошел в комнату, скорее похожую на кладовку, чем на жилье.
Учитель со вздохом опустился на скрипучий стул, взял меня за рукав курточки и притянул к себе.  Он долго молчал, как бы подбирая слова и собираясь с духом, и, вдруг всхлипнув, совсем как моя матушка, когда я ее огорчал, сказал: «Послушайте, юный друг мой, я слышал, что вы восхищены тем, как я дирижирую цирковым оркестром, как учу музыке – он еще раз всхлипнул и надолго замолчал, – но разве в этом призвание  музыканта? Разве стоило для этого учиться всю жизнь, истратив свое детство, отрочество, юность, молодость? Разве стоило, лишив себя всего на свете на долгие и долгие годы, заслужить право подниматься к пюпитру циркового оркестра, зная, что ты способен играть на сценах самых знаменитых театров мира, поражать воображение миллионов поклонников и почитателей высокой музыки? Разве в твоем возрасте я мечтал размахивать дирижерской палочкой перед крошечным оркестриком в забытом Богом,  настоящими музыкантами и ценителями музыки Симферополе?»
Он прижал меня к себе так, что слезы скатывались ипо моему лицу…  
В старом, дребезжащем трамвае, что тогда еще бороздили улицы моего любимого города, в густых сумерках я возвращался домой. Я смотрел в окно, прижав щеку к холодному стеклу, и в моих ушах звучали странные слова, которые я запомнил на всю жизнь: «Если ты решился стать скрипачом, музыкантом знаменитым и неповторимым, ты должен забыть обо всем. Ты обязан каждый день, каждую минуту своей жизни думать не о славе, а о страданиях и боли Паганини, муках Моцарта, тоске Шопена... И даже во сне играть и играть, и играть…всю жизнь!   Каждая твоя мысль о чем-то другом должна быть с негодованием и отвращением отвергнута. О другой жизни ты не имеешь права даже думать! Иначе…  иначе… ты повторишь мою несчастную жизнь.

Я не стал музыкантом, у меня не хватило смелости и мужества всю свою жизнь до последнего вздоха посвятить музыке. Ее Величеству Скрипке.


суббота, 26 октября 2013 г.

 Грех на банке  "Мария Магдалена"


                     

                              Грех на банке «Мария Магдалена»

             Для тех, кто не знаком с морской терминологией, напомню, что слово «банка» означает небольшое возвышение, локальный участок морского дна, поднимающийся над более глубоководной частью. В океанологии есть еще понятие «гайот». Это гигантская подводная гора с плоской вершиной, вздымающаяся иногда на два-три и даже более километров над дном океана. Но гайот не остров, как и банка, а подводная гора, до поверхности они не «доросли». Только банка маленькая – горка.
           В Черном море нет гайотов, но банок много и самая известная имеет экзотическое названием «Мария Магдалена». Расположена она у берегов Кавказского побережья, недалеко от приморского города Анапа.  
История названия этой банки теряется среди множества морских легенд и самая известная из них — это история гибели самой быстроходной и самой красивой в Черном море парусной шхуны «Мария Магдалена» из-за любви капитана к красавице гречанке. Она отвергла любовь богатого и уже немолодого капитана и бросилась в бушующее море, а капитан в отчаянии направил свою  шхуну на рифы.
         Трудно сказать, правда ли это, но то, что в районе банки находятся обломки множества кораблей и античных и современных, подтверждает примету — если ваше судно  проходит мимо этого гиблого в непогоду места, моряки молятся и каются в своих грехах, как библейская Мария Магдалена.
        Во все времена район банки притягивал рыбаков, и действительно здесь рыбы было видимо-невидимо, но когда наш экипаж на научно-поисковом судне «Гидронавт» с подводным аппаратом «Тинро-2» вышел в этот район по заданию морского научно-исследовательского института, лов рыбы был категорически запрещен — заповедная зона. Мы проводили здесь подводные работы по специальному разрешению и под строгим надзором науки.
        Здесь, на каменных подводных грядах, чередующихся с песчаными «полянами», перед нами предстал уникальный подводный мир водорослей, огромного количества крошечной рыбы песчанки, вырывающейся из песка сверкающей, серебристой струей и в другом месте почти вертикально вонзающейся в песок и моментально исчезающий, величественных и никуда не спешащих скатов, суетящейся у дна розовой султанки, порхающих двухвостых черных подводных ласточек, почти забытых у берегов Крыма ласкерей, уверенных в себе ершей-скарпен, вездесущих и наглых бычков…
       Мы были удивлены всем этим, потому что ученые мужи еще на берегу описали нам страшную картину совершенно опустошенного профессиональными браконьерами и любителями-хищниками погибшего подводного царства, а нас встретил оживленный, дивный подводный край. Правда, начальница экспедиции, специалист-ихтиолог из Керчи, молодая, энергичная и очень напористая блондинка, уверяла, что этого просто не может быть, что банка на грани гибели, а если что-то и есть, то это жалкие остатки некогда удивительного, уникального заповедного морского уголка. 
        Вообще-то, появление нового начальника экспедиции в юбке вызвало настороженность и даже некоторое опасение, говорят же, что женщина на борту к несчастью.
        Неожиданно она легко нашла общий язык не с нами, экипажем подводного аппарата, не с капитаном и его помощниками, а с группой обслуживания, матросами палубной команды. И тут же, впервые за много месяцев, на палубе, при очередном подъеме трала, зонда или конуса появилось много желающих бескорыстно оказать помощь, а еще больше знатоков, бывалых мариманов, советчиков и «морских специалистов». Особенно среди тех, кто море увидели, если не первый, так второй раз в жизни.
         А для меня самым странным было ее неукротимое желание попасть под воду, совершить погружение в подводном аппарате, вся ответственность за безопасность и успешную работу которого лежала на мне. Вначале я отшучивался, тем более, что она не имела никаких разрешений и документов. У нее не было ни медицинского заключения для работы под водой, ни специальной подготовки.
         Погружение без допуска строжайше пресекалось береговыми службами и ослушавшихся сурово наказывали, вплоть до отстранения от работы. Она же упрямо настаивала, пускаясь на всевозможные научные и околонаучные хитрости, мол, это необходимо для науки, для успешного выполнения научного задания... Но я был непреклонен. Пока работали вокруг банки, она как бы издалека, невзначай, терзала меня своими уговорами, а я отшучивался.  А когда мы приступили к обследованию самой заповедной зоны, ее настырность стала     утомлять.
        И тогда белокурая бестия, коварная начальница, придумала  хитрый ход — она объявила всем, что я просто трус и боюсь взять ее под воду. Это уже был запрещенный прием. Вначале матросы мне, вроде бы как невзначай, стали  давать советы относительно женского вопроса, мол, так и так, с женщиной надо быть… Потом неожиданно поздно ночью ко мне в каюту явилась делегация группы обслуживания аппарата. И они принялись говорить не о работе, а о том, что их жизнь на судне стала невыносимой, что весь экипаж просто издевается над ними из-за того, что капитан-наставник подводного аппарата суеверен и труслив.
       Я их в сердцах выгнал, но утром выяснилось, что на подводном аппарате неожиданно вышли из строя бортовые навигационные приборы, а к тому же выбило автомат зарядки аккумуляторных батарей, и погружаться сегодня невозможно.        Группа обслуживания в поте лица в ангаре, то есть в специально оборудованном трюме, усердно работала.
Я неожиданно получил нагоняй от капитана судна, потому что незапланированные простои по вине гидронавтов, это про меня, могут привести к невыполнению рейсового задания, а значит, экипаж, по моей вине, может не получить положенную премию, а это...
        Во время обеда со мной никто не обменялся традиционным пожеланием «приятного аппетита», и на просьбу получить добавку компота работница камбуза, поганая повариха, кокша, первый раз вышедшая в море, неожиданно грубо заявила, что напиток кончился. Такого не было за все мои многолетние скитания по морям и океанам.
       Смертельно обидевшись, я укрылся в шумопеленгаторной лаборатории, но до самого ужина ко мне так никто и не зашел и даже не позвонил, вечером никто не заскочил «на огонек» в мою каюту, чего никогда не бывало, но допоздна, как мне показалось, особенно громко разговаривали механики в соседней каюте. Они далеко за полночь стучали костяшками домино, а экипаж как оглох, им это не мешало до двух часов ночи. Если кто-то смеялся, то мне казалось, что это надо мной.
       Я понимал, что мне объявили бойкот и придется воевать чуть не со всем экипажем и, продержавшись еще сутки, решил схитрить. Я вызвал старшину водолазной станции  и механика-наладчика подводного аппарата в свою каюту и, налив по стопке не судового, выданного для технических нужд, «шила», как нежно называют спирт все на свете моряки и урки, а доброй  горилки. Они выпили, но закусывать не стали, а я сделал вид, что не заметил, хотя это и был плохой знак.
     И тогда я заговорщическим тоном предложил им провести с начальницей рейса длинный, в несколько дней, инструктаж и практические занятия по использованию подводных индивидуальных средств спасения и правил поведения в аппарате, а также пользования приборами. Предлагал в надежде, что к тому времени и рейс закончится.
      Но я недооценил женского коварства — и тот и другой вытащили из-под стола папки и, раскрыв их передо мной, показали график проведенных занятий и подписи о приеме всех экзаменов и зачетов. Заговор длился значительно дольше, чем мне показалось, и ехидные, но внешне суровые лица этих двух парламентариев всего экипажа подтверждали самые мрачные мои опасения. Пришлось сдаться.   
     Я должен был дать свое согласие, но при условии, что   она отправится под воду «зайцем», точнее «зайчихой», потому что капитану и начальству на берегу я никогда не признаюсь в нарушении всех на свете инструкций. На том и разошлись — они тщательно готовить двухместный аппарат к погружению втроем, а я в каюту, чтобы пережить свое поражение. Тем более, что мы с капитаном судна, Михаилом Корнеевичем Гордиенко, обговаривали настырность начальницы, и он, бурно прореагировав на мое предложение «макнуть» минут на двадцать искательницу приключений, запретил даже думать об этом. 
      На следующий день, рано утром, в ясную, безоблачную погоду, при волнении в один балл, то есть при идеальных условиях для работы, «зайчиху» спрятали в аппарате еще в ангаре, еще когда огромный люк-крышка, перекрывающий половину палубы, был закрыт для посторонних глаз, и начали подготовку к погружению.
      Минут через двадцать наш «кормилец», как ласково называли десятитонный подводный аппарат гидронавты, на специальной платформе, как на лифте, поднимается из трюма. Мы с подводным наблюдателем Сашей Метлюхом заняли свои места, тяжелый стальной люк с громким металлическим всхлипом захлопнулся над моей головой, и мы при помощи специального грузового устройства, покачиваясь, поплыли на правый борт судна, а потом и вниз к воде. 
     Потом я в наушники услышал: «Скат!» — «я «Гидронавт», аппарат свободен, приступайте к погружению!»
     Вот и все, нас с судном связывает разве что УКВ-радиостанция да переотраженный морем голос моего коллеги на судне по звукоподводной связи. 
     Мы свободны — это и радость самостоятельного плавания под водой, и невероятная ответственность за жизнь  тех, кто рядом, и огромный риск — на помощь к тебе вряд ли смогут подоспеть, если случится беда. Впрочем, тьфу-тьфу-тьфу, плюну через левое плечо трижды и постучу по дереву. А так как в аппарате нет ничего деревянного, то по собственному лбу, это ли не дерево, если согласился на дурацкую  женскую авантюру.
      Мои волнения за здоровье и непредсказуемое поведение «зайчика» оказались напрасными. До самого дна она не произнесла ни единого слова, не стала жаловаться на тесноту, на вонзающиеся в ребра приборы. Чего не могло не быть, так как пространство на лежаке перед иллюминаторами рассчитано всего на одного человека. 
      Я сидел за пультом управления и все ждал, когда же она начнет капризничать, но она молчала.
      Открывшиеся красоты подводного царства, мир его обитателей превзошли всякие ожидания. А отличная погода, замечательная прозрачность воды, яркий солнечный день, а значит, и отличная освещенность под водой, удачно выбранное место погружения считались бы удачей для каждого исследователя морских тайн, а для первого погружения — это дар судьбы.
      Надо признаться, что в какой-то мере наша подводная «зайчиха»-гидронавт была права, большинство ученых мужей «знают» и «видят» глубины и их обитателей лишь по приборам, фотоснимкам, да мертвыми или умирающими на палубе судна. 
      Убаюканный этими рассуждениями, я успокоился, а зря. Менее часа длилось спокойствие. Первым неладное заметил Саша. Он мне, незаметно от непосвященной в тонкости гидронавтики спутницы, указал на глубиномер. И я с тревогой обнаружил, что из трубопровода течет струйка забортной воды. Под водой затягивать, зажимать или завинчивать, особенно арматуру с забортной водой и сжатым воздухом категорически запрещено — это может привести к катастрофе. 
       Однако, вопреки строгому правилу, но боясь испугать даму, черт меня возьми, я попытался затянуть вентиль, и… вода брызнула тоненькой противной струйкой на приборную доску. Пришлось немедленно отключить глубиномеры.
Но ровно через минуту в отсеке погас свет, и едкий запах горелого предохранителя наполнил подводный аппарат.                   Молча пытаюсь вскрыть приборную доску, но бесполезно, ломается отвертка. Пытаюсь успокоить самого себя и даже смеюсь, но в отсеке невозможно вести записи. Предлагаю фонарь. Все делают вид, что ничего не происходит, и мы продолжаем погружение. 
     Внимательно слежу по приборам за составом газовой смеси — растет СО2. Понимаю, что волнуемся, что именно от волнения обязательно будет возрастать содержание углекислого газа, но… еще минут через двадцать начал выключаться автомат вентилятора регенеративной установки. А это значит, что надо прекращать погружение, потому, что без вентилятора восстановить состав газовой смеси уже невозможно. Но должна же запросить о пощаде, высказать свой страх виновница этих происшествий, а она молчит.                   Продолжаю делать вид, что ничего не случилось, и я.
Я же понимаю, что там, на палубе, если мы прервем погружение, меня точно обвинят в трусости, но и она понимает, что скажу я, если взмолится она. Ситуация патовая, и мы продолжаем следовать курсом на юго-восток. А глубина тем временем  растет, но глубиномеры не работают, и я могу сказать лишь по нарастающим сумеркам, что пятидесятиметровую глубину мы проскочили и банка давно позади. Живности почти никакой: редкие рыбы, да едва различимые водоросли, но и никаких команд от начальницы не поступает.
       Мы с ней понимаем, что это безумие, но гордыня, проклятая гордыня! А Метлюх, злодей, друг называется, изображает полное безразличие, даже, что-то записывает. 
Все закончилось совершенно неожиданно: без моего участия, резко уменьшились обороты маршевого движителя. Смотрю на приборы и с ужасом вижу, как падает напряжение главной аккумуляторной батареи. Это может значить, что в несколько банок аккумуляторов попала забортная вода – вышли из строя резиновые компенсаторы давления. Мы близки к аварийной ситуации, и это уже случайностью назвать нельзя. Пора уносить ноги, точнее, немедленно всплывать. Ну, мол, не по своей воле я прекратил погружение.
         Слава Всевышнему, все окончилось благополучно. Мы всплыли на Божий свет и так же тайно, уже в ангаре выпустили подводную фею-злодейку. 
       А капитан? Так он, как оказалось, знал о нашей хитрости, но, пожурив, для порядка, заставил накрыть «банкетный стол» за злодеяния против дисциплины и морских инструкций. А экипаж и группа обслуживания подводного аппарата до глубокой ночи подсчитывали и устраняли потери и поломки, которые произошли за двухчасовое погружение на небольшую, можно сказать,  «детскую» глубину.
      Но никто и никогда больше не упрекал меня в трусости, и даже самые злые языки и насмешники при мне не вспоминали об этом происшествии. Больше на нашем судне никто и никогда не говорил, что морские приметы — это бабские сказки и пустые суеверия.
        Однако потом, за всю свою жизнь подводника-гидронавта: ни в Тихом, ни в Индийском, ни в Атлантическом океанах, ни на коралловых рифах необитаемых островов у архипелага Курия-Мурия , ни у берегов Сахалина, Курильских островов  или у подводных обрывов сказочного острова Сокотра, за все свои без малого триста погружений, в самых рискованных или простых, на мелководье или на чудовищных глубинах, никогда в одном, за одно соприкосновение с глубиной у меня не было столько поломок, как в то, казалось бы, простецкое, на малую глубину на банке «Мария Магдалена».
      Впрочем, никогда больше я и не гневил Бога морей и океанов и никогда в подводном аппарате «Тинро-2» со мной не уходила в бездну женщина.