Боцман Графской пристани
Удивительный это был пес. Иногда казалось, что природа наделила его настоящим человеческим разумом, морской смекалкой и потрясающим знанием улиц, переулков и площадей этого замечательного города.
Прошло много лет с тех пор, как навсегда исчез этот завсегдатай Графской пристани, но он стоит передо мной: рыжий с белыми подпалинами, немного неуклюжий, лопоухий, с печальными карими глазами – четвероногий сторожил Севастополя.
Он был
бездомным псом, но в его поведении, осанке, в отношениях с окружающим миром не
было ничего такого, что подтверждало бы вечный страх и навязчивость тех его
сородичей, кого бездушные и безжалостные хозяева выгоняют из дому на голод и на
погибель. Потому они, некогда обласканные и сытые, по своему скудному уму живут
так, чтобы выжить любой ценой: выпросить, вымолить, украсть, утащить.
Этого
нельзя было сказать о нем, степенном, может быть, и не по-собачьи умном и
лукавом. Но так, скорее, лукавит
безвинный ребенок, чем воровитый зверь.
Я никогда
не видел, чтобы он рылся в мусорных баках или поднимал ногу, отмечая, как это
заведено у собачьего роду-племени, угол портовой диспетчерской, что и по сей
день громоздится над городскими причалами. Я ни разу не видел, чтобы он метил
постаменты мраморных, по-графски пижонских, безразлично и вечно взирающих
сквозь проходящие корабли и снующие катера и лодки, львов, развалившихся позади
деревянного настила самой знаменитой пристани Севастополя.
Площадь
Нахимова и Графская пристань были для него родным домом, а потому зачем метить
это чудесное и неповторимое пространство, которое и есть твой дом.
Ему
принадлежал весь город – от старых и экзотических домиков Линий Бомбор
Воронцовой горы до Куликова поля, тогда еще заполненного обветшавшими финскими
домиками, сработанными умелыми руками немецких пленных солдат. Его запах был
знаком всем четвероногим Корабельной стороны:
от Аполлоновки, с ее удивительной
и запутанной планировкой крошечных, но таких уютных и несущих вкус настоящей
приморской старины домиков, до,
спрятавшихся в балках и балочках, за горками и крутыми спусками-подъемами
непритязательных, но ухоженных домов в районе улицы Горпищенко.
Он знал
каждый угол и дерево – от древнего, в морщинах руин, обшарпанного, но все еще
величественного, вечного Херсонеса, до утративших всю свою старинную прелесть
Стрелецкой и Мартыновой бухт. Ему принадлежали и Радиогорка, и Учкуевка, и
дальше, дальше от Старо-северной бухты, Эллинговой и Куриной, до самой Клепальной, до самого
Инкермана в одну сторону и Артиллерийской, Карантинной, Омеги, Камышовой,
Казачьей в другую. Это был его город.
Никто не
знал, какая нелегкая занесла его на
пристань и сделала бездомным, кто был
его хозяином, первым человеком, приласкавшим его еще щенком, и как случилось,
что они расстались. Но долгие годы, каждое утро, еще до первой зорьки, он
появлялся перед причалом и замирал, будто кого-то ожидая.
Как бы рано с места ночевки в глубине Южной
бухты не подходил первый катер к Графской пристани, его уже встречал рыжий пес,
которого все называли Боцманом.
Он никуда не торопился, становился чуть в
сторонку так, чтобы никому не мешать, и задумчиво смотрел на спешащих, вначале
сонных и медлительных, а позже несущихся и опаздывающих по своим делам
пешеходов.
Людской
поток пульсировал: то иссякал внезапно, то напрягался суетой и многолюдьем, то
нервно сбивался в толпу перед прыжком с катера или на катер, то разливался
веером, мелкими ручейками подле бронзовых ног блистательного флотоводца Пал
Степаныча Нахимова. Но это не касалось лохматого наблюдателя.
Я никогда не видел, чтобы он бежал, суетился. Из тысяч и тысяч
людей, за день проходящих через Графскую пристань, он многих знал не только в
лицо, но и по голосу. Особенно тех, кто
привозил ему лакомый кусочек или сладкую сахарную косточку. Он, без
сомнения, знал и тех, кто может на него шикнуть или, не дай Бог, замахнуться,
или, и того хуже, пнуть ногой. Впрочем, это не так-то легко было сделать, у
него непременно находились верные друзья.
И всегда он
был рад доброму слову – в ответ задорно вилял хвостом, то ли улавливая
интонации, то ли понимая слова. К одним
он с радостью подходил сам, А от других отходил подальше, а третьих и вовсе не
замечал.
Когда
открывался буфет напротив причалов, где продавали пиво и сладкие, хорошо
прожаренные, до цвета сильно загоревшей москвички, ароматные пирожки с ливером
по четыре копейки за штуку, он перемещался к выкрашенному в ярко-голубой цвет
питейному заведению и становился чуть в
сторонку. Но и здесь он, больше, походил на ожидающего приятеля севастопольца,
чем на залетного просителя или, тем более, четвероногого попрошайку.
А пирожком его
обязательно кто-то угощал, и он эти подношения принимал с благодарностью и ел
не спеша.
После завтрака, когда
иссякала первая струя вынужденных как можно быстрее добраться к станкам, столам
и кульманам, он садился на катер, который отправлялся только и только на
Северную сторону. Уж как он определял именно этот свой первый рейс, сказать
трудно, но ни на какой другой катер, к
примеру, отправлявшийся в Инкерман, Голландию, Троицкую или на Морской завод, по утрам он никогда не поднимался. И
это тоже была загадка, потому что часто одни и те же катера, с теми же
экипажами работали на разных линиях, и объяснить ее тем, что он знал, куда
садиться, по запаху или по знакомому экипажу было невозможно.
К нему привыкли, и
если он на некоторое время исчезал, моряки друг у друга спрашивали: «А что это
нашего Боцмана сегодня не видно?». А уж
если его не было несколько дней, то когда он являлся, старались похлопать его
по спине или потрепать загривок, слегка, по-дружески, как доброго приятеля.
Он чувствовал себя
местным жителем, точнее настоящим, еще тем, из парусного флота, боцманом, командующим снастями, узлами,
фалами, канатами, шкертиками, скребками, кистями, красками и, главное, всеми судовыми шхерами и закоулками.
Он не был похож на тех
корабельных псов, которые как привязанные сидят на своих судах, охраняя трапы
или сходни к радости дремлющих, а то и сладко спящих на «боевом» посту
вахтенных матросов. Охраняя так, что спать можно совершенно безмятежно, не
боясь прозевать любого портового проверяющего или высокое судовое начальство.
На таких судах выговоров за отлучку или
сон на вахте не бывает, если, конечно, где-нибудь поблизости не загуляла мохноногая подружка с соседнего судна. Те
псы, хотя и верные, и преданные, но, скорее, галерные рабы, чем вольные
граждане приморского города-порта.
Экипажи заслуженно
гордятся мохнатыми друзьями, берегут и холят, часто на ошейник цепляют
специальную медаль с названием судна и званием четвероногого моряка: «вахтенный
матрос», «вестовой», «плотник»… Но их никогда не приглашают, не приводят домой
на выходные, праздники, чтобы подкормить, отогреть, приласкать и утешить не
теплом каюты или кубрика, а безмятежностью и уютом своего дома или квартиры,
похвастаться перед близкими: «Вот какой умница».
А вот нашего Графского
Боцмана многие пытались приобщить, приручить, пристроить навсегда к сытным
домашним пирогам, взять в свое жилье не как сторожа и дворового пса, а как друга.
Как-то под вечер,
ранней слякотной севастопольской весной, в ту пору, когда в Симферополе еще
зима, а здесь на Историческом бульваре зацветает багряник – иудино дерево,
занесла меня нелегкая в обветшалые, кривые, но
неповторимые улочки и проулки, струящиеся вдоль склона горы, что над
улицей Гоголя. Неожиданно передо мной предстала странная парочка. На лавочке у
низкорослого, с небольшими почти квадратными окнами, но аккуратного, ухоженного
и тщательно выбеленного домика под славной марсельской черепицей, лет сто
пятьдесят назад привезенной таки из самого Марселя, сидела, согнувшись перед
Боцманом, пожилая женщина.
Он радостно уплетал из
замечательной фарфоровой, из какой не стыдно накормить и самого почетного гостя
города, да хоть принца Уэльского, тарелки, какое-то вкуснейшее лакомство.
Женщина поглаживала его спину и что-то тихо приговаривала.
Я не удержался от
расспросов и подошел. Боцман при моем приближении оторвался от трапезы и
повернул голову в мою сторону. Узнал. А так как мы были с ним в хороших
отношениях, вильнул хвостом, тут же продолжив обед. Я поздоровался, и женщина,
улыбнувшись, ответила мне и спросила, знаю ли я Рыжего. Я утвердительно кивнул
и сказал, что Боцмана в этом городе знают все.
Разговорились, и
выяснилось, что вот уже год, как он в самые трудные и голодные дни приходит к
ней, вот к этому домику, сработанному еще ее отцом, погибшим во время осады
Севастополя.
– У меня дочка лежала в больнице на Северной стороне, и я по нескольку раз в день все моталась и
моталась через бухту на катере. И вот заприметила это рыжее создание.
Познакомились. Я каждый день приносила
ему еду, а он меня ждал и с радостью ел. Я и решила взять его к себе, ведь он
бездомный. Это было холодной зимой. Лежал снег. И вы знаете, пес шел сам, без
поводка и в троллейбус зашел, и лег у моих ног, и домой зашел, как будто бы
раньше бывал здесь. Но как только отогрелся, отоспался, и на улице через
день-другой потеплело, так и ушел.
А я, глупая, привела его еще раз и привязала. С тех пор, как поводок
перегрыз и ночью крючок на двери сломал, чтобы убежать, в дом не заходит.
Боится, что волю отниму. Вот здесь на лавочке встречаемся, разговариваем. Дочка
у меня умерла, и мы в этом городе остались вдвоем – он и я.
Женщина тихо заплакала, а Боцман поднял голову, облизнулся и положил
свою мордаху ей на колени.
– И зачем я его тогда привязала?
– спрашивала она, скорее сама себя, чем обращаясь ко мне, – может быть, и жил
бы у меня, и мне не было бы на этой земле так тоскливо.
Прошли годы, а перед
моими глазами стоят Боцман и эта старенькая, одинокая женщина. Почему же
свобода, воля севастопольских улиц была для него лучше, слаже домашнего уюта?
Почему все опасности беспризорной, бездомной жизни были важнее, чем искренняя
любовь человека, потерявшего близких и отыскавшего среди тысяч и тысяч горожан
одну единственную добрую и близкую душу?
Даже сегодня, через
всю свою жизнь, стоит мне закрыть глаза, я вижу: стоит он, как бронзовый
памятник, на краешке причала, поодаль от мраморных львов, живой, у самого уреза
воды, у первого кнехта, откуда, сбросив причальный конец, отходят катера на
Северную сторону, в Инкерман, в Голландию. Стоит и смотрит куда-то в глубину
Ахтиарской бухты, как будто ожидая того единственного, кто непременно, с
первого же катера легко соскочит на причал и громко, и ласково, как зовут
близких друзей, крикнет: «Боцман!». А он, радостно виляя хвостом, бросится к
нему…
Комментариев нет:
Отправить комментарий